Семeн Бронин - История моей матери. Роман-биография
— Нет, — отвечала Рене уже с дерзостью и с вызовом в голосе.
— Вот как! А что тебе нужно тогда?
— Учиться.
— И кем ты хочешь стать, когда выучишься?
Рене подумала и призналась:
— Не знаю еще… Мне сама учеба нравится.
— Сама учеба нравится, — повторила бабка, будто в этих словах скрывалась некая истина, и, обернувшись к членам своего семейства, пожаловалась: — Молодые. Каждый раз удивляют. В наше время так бы не сказали… У тебя еще бабка есть?
— Есть. Манлет. — Лицо Рене смягчилось и потеплело при упоминании о бабушки по матери. — Я ее люблю очень.
— И за что же? — В голосе бабки послышалась ревность. — Я ее не видела. Она на свадьбу не приехала.
— Плохо себя чувствовала, — извинился за Манлет Андре.
— Да плохо! Свадьба не понравилась. И оказалось, в точку попала… Так за что же ты ее любишь?
— Потому что добрая.
— Не в пример мне, что ли?.. — Бабка прищурилась ястребом. — Так я, может, тоже такая. Когда человек стоит этого. А перед тем, кто этого не заслуживает, нечего и расшаркиваться.
— Надо ко всем быть доброй, — заметила Рене, и это прозвучало как назидание.
— Это ты из книг вычитала?.. — и поскольку Рене не отвечала, спросила: — Кого ты читаешь хоть?
— Корнеля.
— По программе?
— И по программе и так.
— А я вот Фенелона. А из последних — Достоевского. Не слышала?
— Нет, — чистосердечно призналась Рене.
— И не надо тебе. Без этого достаточно… Ладно. С тобой, гляжу, в один раз не разберешься. Приедешь к нам на лето — тогда поближе познакомимся… — И суховато подбодрила ее: — Это хорошо, что сразу не ясно: чтоб потом скучно не было. Как вы считаете? — обратилась она к остальным, но тут же пожалела, что задала лишний вопрос, оборотилась к Рене, сказала с насмешкой: — Хотя что их спрашивать? У Андре вон все на лице написано: тоже, как ты говоришь, добрый человек — никого еще не обидел на моей памяти, Сюзанна только смеяться начнет: такая смешливая, а Камилл уже надулся — этот ни о ком доброго слова не скажет: испугался, что новая наследница объявилась. Он деньги любит считать — взносы у всех собирает, — и не обращая внимания на среднего сына, который поднял голову и приготовился к внушительной обороне, пояснила младшему: — Это я новенькой твоей семью представляю. А ты?.. — Робер был паршивой овцой в ее стаде, и для него и слов не находилось. — Что ты делаешь хоть? Я уже счет твоим занятиям потеряла.
— Профсоюзник, — не вдаваясь в лишние подробности, отвечал тот.
— Профессия такая? — бабка уставилась на него, как на сфинкса. — Хотя ты и профсоюзник какой-то странный. Он вон тоже по этой части, — она кивнула на Камилла, — но про него все известно: сидит в конторе, ему деньги несут, а он их в книжечку записывает…
— Я еще и железнодорожник, — возразил тот, но бабка не дала обмануть себя:
— Ладно! Железнодорожники поезда гоняют да вагоны чистят, а ты штаны просиживаешь, мозоли на заднице натираешь. Деньги мусолишь. Сколько их через твои руки проходит?
— Большие суммы. — Камилл сразу набрался важности. — Мы собираем у всего муниципалитета.
— Почему мы? Не мы, а ты. Все вы, гляжу, сообща делаете. Или так представляете, чтоб одному в ответе не быть… И ничего тебе не остается? К рукам не прилипает?
Камилл нагнул голову, избычился, насупился.
— Я честный человек, мать. Потому и доверяют.
Мать не стала с ним спорить.
— Нашли человека из честной семьи. — Она язвительно усмехнулась: — Сиди дальше принимай. И нам, может, пригодится. Нельзя, говорят, яйца в одну корзину класть. Вдруг ваши к власти придут, тогда у нас свой человек там будет. — Камилл поднял голову, заранее возгордился, она же спустила его с небес на землю: — Если ты, конечно, к этому времени о нас помнить будешь. — И объяснила остальным, не ведая сочувствия и жалости: — Приятели у него такие, что отца с матерью забудут и повесят — и все по идейным соображениям. Если по России судить. Да и по нашим: когда якобинцами были да санкюлотами.
— Будет тебе, — остановил Андре мать, которая слишком далеко зашла в своих нареканиях: он был удачливым предпринимателем и позволял себе возражать главе семейства. — Ничего подобного у нас не будет.
Та не стала спорить:
— Не будет — и хорошо. Проведи ее к себе, Робер — покажи комнату. Ты-то сам остаешься?
— Нет, наверно. Уеду.
— К какой-нибудь крале новой? Подруге сказал, что сюда поехал, а сам на сторону?.. Это твое дело — делай что хочешь, — прибавила она, видя, что он собирается уверять ее в обратном. — Тут я тоже с пальцев сбилась, счет твоим Полинам да Люсеттам потеряла, — и снова повернулась к Рене, которая стояла неловко среди гостиной — ей было не по себе в новом окружении. — Приедешь летом?
— Приеду.
— Вот и хорошо. Будешь жить на всем готовом. В комнате этой — которую твой отец потерять боится… Все, гляжу, революционеры — пока чужое делить. А как до своего доходит, куда все девается?.. Какая-то ты все-таки шероховатая.
— Не привыкла, — подсказал Андре, но бабка сама это знала и не это имела в виду.
— Я вижу. Что твоя мать к нам не обращалась никогда? Глядишь бы, и помогли. Я сама напомнить о себе хотела, да не люблю навязываться… Я слышала, вы плохо жили одно время. Сейчас лучше?
— Лучше.
— Ну и слава богу… Гордая твоя мать — поэтому и не обращалась. И ты такая? — Рене замешкалась с ответом, и бабка не стала допытываться, только посоветовала: — Надо бойчее быть, покладистее. Не ждать, когда к тебе прибегут, самой о себе напомнить. В меру, конечно, — поспешила прибавить она. — Чтоб не назойличать, не напрашиваться… Ладно. Примем тебя. Раз ты так Манлет свою любишь. Надо же и любить кого-то, верно? — Она оборотилась к домашним: — Та одна четырех дочерей подняла и на ноги поставила. А на свадьбу вот не поехала. Я сильно тогда на нее обиделась: наслышана была о ней, хотела повидаться, а она не захотела. Теперь вот с внучкой знакомлюсь: одна, видно, порода. Ладно. Хватит болтать. И без того наговорились — дальше некуда…
Рене провела в Даммари-ле-Лис немногим меньше месяца: готовилась здесь к экзаменам. Из окна ее комнаты со второго этажа был как на ладони виден внутренний двор: в углу его рос большой раскидистый платан, под ним стоял огромный, на всю семью, стол, сбитый из серых досок, — здесь по вечерам собиралось и ужинало на сельский лад семейство, дополняемое товарищами Андре по работе. Далее за невысокой оградой тянулся сад — тоже их владение: здесь росли яблони, груши, сливы. По бокам с одной стороны располагался птичник, из которого непрерывно слышалось квохтанье кур, с другой — длинное каменное помещение мастерской, выходивший воротами на улицу, а окнами — во двор и в сад: оттуда доносились стук молотков, жужжанье токарных станков и разговоры рабочих. Двор был царством бабушки. Она собственноручно кормила здесь кур, созывала их необычно звучавшим в ее устах фальцетом, употребляемым ею только для этой цели, возилась в огороде, расхаживала по земле и глядела на все кругом с важностью городской собственницы и с заботливым прищуром хлопотливой, трудолюбивой крестьянки. Рене не помогала ей — хотя бабка была все время в работе, а Рене не была лентяйкой и лежебокой. Рене казалось, что это не ее жизнь, что она здесь в гостях и что было бы неуместно и даже неприлично предлагать свои услуги. Что ей действительно здесь нравилось, так это возможность читать без помех и думать над книгами — что она и делала, проводя большую часть времени в бабушкиной библиотеке. Ей разрешили брать книги, она садилась в вольтеровское кресло с высокой спинкой, забиралась в него с коленями и читала тома из бабушкиного собрания, пока та склонялась над грядками. Однажды бабка остановилась под окном второго этажа, откуда Рене время от времени поглядывала вниз, позвала ее: