Маргарет Сэлинджер - Над пропастью во сне: Мой отец Дж. Д. Сэлинджер
Он не был единственным солдатом в доме: я, девчонка, изо всех сил старалась походить на него. Повзрослев, я стала дружить со сверстниками и совсем забыла, что составляла важную часть мира отца. Я родилась в пятидесятых, но росла вне времени: сороковые годы были для меня более реальными, чем дата на календаре. Я вспомнила обо всем в шестнадцать лет, когда привезла показать папе моего приятеля Дэна, а папа извлек старую, на бобине, магнитофонную запись и сказал: «Дэн, ты должен это послушать, это чудесно». Это была моя запись. Я, в четыре года, напела весь свой репертуар: «Мадмуазель из Армантьера» — никто ее не целовал, никто ее не колебал, за сорок лет, за сорок лет, она — старуха, она — скелет… хинки динки парли ву; один моряк с забора бряк, парли ву, другой моряк с забора бряк; «У меня шесть пенсов», счастливый день, когда солдату отвалят месячную плату — и мы плывем-плывем домой; «Не садись под яблонькой»: ни с кем не садись, только со мной, когда из похода вернусь я домой; «Абдул Абулбул Амир»; «Есть такая в городе таверна».
Из Второй мировой войны я вынырнула, когда пошла в детский садик и выучила какие-то детские песенки про паучков и чашечку чая. Моя учительница, миссис Перри, песенку «Мадмуазель из Армантьера» сыграть не могла.
Война в нашей семейной жизни часто выходила на передний план, но на заднем плане она маячила всегда. Война была точкой отсчета, все остальное оценивалось по отношению к ней. Когда папе было приятно сидеть у огня в сухой, теплой, уютной комнате, он наслаждался как человек, который в своей жизни испытал настоящий холод, и сырость, и всяческие невзгоды. У тех, кто много пережил, есть одно свойство: все то, к чему мы привыкли и чего не замечаем, они никогда не воспринимают как должное. Сколько я помню отца, он никогда не воспринимал как должное тот факт, что ему тепло и сухо, и никто его не подстрелит. Однажды мать звала его в поход с ночевкой, а он ответил, оскорбленный в лучших чувствах: «Бога ради, Клэр, я всю войну провел в окопах. И никогда больше, клянусь тебе, не буду ночевать под открытым небом без особой нужды».
Постоянное присутствие войны, ощущение, что она так по-настоящему и не кончилась, пронизывало все годы, какие я провела в этом доме. Даже когда подростком я лишь наезжала домой, и он, как все родители, выведывал у меня мои секреты, я говорила в шутку: «Папа, хватит меня допрашивать!» А он отвечал: «Я с собой ничего не могу поделать, вести допрос — мое ремесло». Не в прошедшем времени, в настоящем, будто на нем до сих пор форма контрразведчика, и он допрашивает пленных. «Вести допрос — мое ремесло». Жуть. Он все еще носится на своем «джипе», как сумасшедший, или как человек в здравом рассудке, но попавший под обстрел; носит ту же стрижку, армейский бобрик, теперь уже седой.
Рядовой Сэлинджер, идентификационный номер 32325200, возраст — двадцать три, был направлен в Форт-Дикс, Нью-Джерси, 27 апреля 1942 года. Оттуда его перевели в Форт-Монмут, Нью-Джерси, где он прошел десятинедельную подготовку к службе в войсках связи. Он подал прошение в Школу офицеров, и полковник Бейкер, директор Военной академии Вэлли-Фордж, прислал прекрасную характеристику. Его зачислили, но все не вызывали. В июле почти всех связистов перебросили на командный пункт связи в Форт-Монмут. Но отца определили инструктором военной авиации и назначили в Главную летную школу военно-воздушных сил США в Бейнбридже, Джорджия.
Отец рассказывал мне много историй о своем пребывании на Юге. Одну он повторял чаще прочих — или мне, ребенку, она запомнилась лучше всего, — и речь в ней шла о жуках. Он рассказывал, что в Джорджии есть такие жуки, под названием «чиггеры», которые проникают под кожу и больно кусаются. Извлечь их можно только огнем: поднести зажженную сигарету. Весь фокус заключался в том, чтобы найти нужную точку: выжарить чиггеров, но при этом не обжечься. Однако от них так свербело под кожей, что многие предпочитали ожоги.
Такую полезную информацию, например как избавиться от чиггеров, я собирала, как другие детишки собирают стеклянные шарики, или кукол, или прочие драгоценные предметы. Похоже, папа знал все самое-самое: скажем, то, что травка джоилвид всегда растет рядом с ядовитым сумахом и является природным противоядием. Во время наших долгих совместных прогулок, которые я очень ценила, он показывал мне, какие грибы ядовиты, например красивый мухомор, а с какими получается вкуснейший омлет, например сморчки и белые. Большой солдат делился с маленьким своим опытом выживания в лесу. А заодно и тем, что кто угодно может оказаться нацистом: сосед, нянька, почтальон, — любой. И героем тоже: пока не начнется настоящее дело, ты не можешь определить, кто будет героем, а кто — трусом и предателем.
Герои отца — не те красивые, бесстрашные парни, каких мы то и дело видели в тогдашних фильмах: этот образ он как раз и старался разрушить в своих военных рассказах. Из всей армии его больше всего восхищал один безымянный сержант, который сделал то, что надо, попросту потому, что так было надо. Рядовой Сэлинджер подал прошение в Школу офицеров и ждал перевода в корпус военных переводчиков и контрразведки. Однажды в пятницу, уже под вечер, пришел приказ. Отца направляли для прохождения службы в ремонтно-механическую часть. Он знал, что тут какая-то ошибка (вся наша семья трепетала каждый раз, когда папа хотя бы касался какого-нибудь инструмента; мы знали: он что-то обязательно сломает, скорее всего, себе — несколько ребер, палец и так далее), и пошел к дежурному сержанту, который ведал такими делами. День уже заканчивался, и тот парень, как папа его описывает — я вижу его так ясно, будто сама там была, — смазал волосы бриллиантином, зачесал их назад (папа проводит рукой по голове, рассказывая эту историю), вычистил ботинки — приготовился ехать в город на вечер. Дело было в армии, в Европе шла война, мы должны были вскоре в нее вступить, и парень назначил в городе свидание. Рядовой Сэлинджер показал ему свои бумаги, заявил, что вышла какая-то ошибка, и парень спокойно снял пальто, сел за стол и больше часа старательно разбирался в этом деле, не ради признательности или выгоды, а просто потому, что так было надо. Пока он искал ошибку и исправлял ее, ушел его поезд. Отец навсегда запомнил его.
В рассказах, которые отец писал для журналов во время войны, говорится о том же. Новобранцы в реальной жизни учились выживать, бороться со смертью — и в героях отцовских рассказов тоже отражается переход от дел и забот мирного человека к делам и заботам солдата. Ушло из его произведений нарочитое внимание к святым и грешникам мирного, гражданского общества, к тем, кто вместе с толпой, и тем, кто вне ее; к «пустозвонам» и к элите. И все же проблемы мирной жизни проявляются как-то косвенно, я бы сказала, более тонким и эффективным путем. Возможно, это — точка зрения дочери, которой часто приходилось выслушивать нотации от отца, но и в его героях наблюдается склонность к дидактике. Зуи, говоря о всей своей семье, признается: «Мы не отвечаем, мы вещаем. Мы не разговариваем, мы разглагольствуем. По крайней мере, я — такой. В ту минуту, как я оказываюсь в комнате с человеком, у которого все уши в наличии, я превращаюсь в ясновидящего, черт меня подери, или в живую шляпную булавку»[57]. Задолго до того, как прочла «Зуи», я слышала, как отец говорил то же самое о себе, но любому очевидно, что он с собой совладать не может. Угрызения совести, каким дает волю отец наутро после вечерних проповедей, звучат как сожаления закоренелого алкоголика, устроившего очередной дебош. Грусть, неловкость, бесконечные извинения — но нет надежды или хотя бы обещания перевернуть страницу, начать новую жизнь. В повестях о Глассах, как и в реальной жизни отца, есть ощущение, будто он не может с этим совладать, будто это какой-то существенный изъян. Не то, чтобы этот изъян был присущ его суждениям и нотациям, нет: неловкость возникает оттого, что он не в состоянии молчать.