Леонид Юзефович - Самодержец пустыни
Справедливо полагая, что едва ли ГПУ было так наивно, чтобы не удостовериться в смерти барона и не закопать тело “скрытно”, Торновский тем не менее отмечает: “На фотографии, несомненно, подлинный Унгерн. Если это искусная инсценировка фотографа по чьему-то заданию, то ее нужно признать весьма удачной”[234].
Заказчиками “инсценировки” могли быть японцы, а ее целью – пропаганда среди русских эмигрантов паназиатской идеологии, связанной с буддизмом, и попытка представить образование Маньчжоу-Го как победу того дела, за которое боролся породнившийся с маньчжурской династией Унгерн. Вероятнее, впрочем, что фотографом двигал чисто коммерческий интерес. В середине 1930-х годов, после выхода книжки Макеева, подзабытый к тому времени барон вновь сделался популярной фигурой, и такие снимки в духе романтических легенд о нем должны были пользоваться спросом.
Буддийский монастырь – обычное место его обитания в эмигрантской мифологии. Там он, по Макееву, вместе с ламами “молится о спасении всего человечества от нашествия красного кровожадного зверя”, а по Князеву – “ищет покоя для своей мятущейся средневековой души”. Ни тот, ни другой, разумеется, в это не верили, но чувствуется их восхищение самой способностью Унгерна стать героем такого мифа.
Параллельно существовал он и совсем в другой ипостаси. Новая волна слухов о его спасении поднялась, пишет Першин, в то время, когда в эмиграции “всюду стали говорить о масонах”, то есть в начале 1930-х годов. Соответственно из буддиста и панмонголиста барон превратился в русского патриота. Утверждали, что ему чуждо было не только “желание нажиться”, но даже властолюбие, и у него не имелось иного интереса, кроме “борьбы с большевизмом для спасения родины”. Теперь он будто бы “опростился”, отпустил бороду, примкнул к тайной организации под названием “Сыны России”, где-то скрывается и “ждет удобного момента”[235].
Считалось, что благодарные Унгерну монголы тем более верят в его второе пришествие, связывая с ним надежды на лучшее будущее. Правда, монгольские сказания о нем, как их передает Князев, кажутся не более чем вариантом хрестоматийных легенд о великих государях-воителях западного Средневековья. “Для монголов он не умер… Подвиги барона сделались любимой темой их эпоса, – завершает Князев свою книгу, ссылаясь при этом на Юрия Рериха. – По многочисленным айлам (становищам) монголов звучат песни о том, что барон-джанджин чутко спит в недоступном для смертных убежище в самых глубинах Тибета, в царстве Шамбалы. В предначертанный день этот могучий батор, огромный, как гора, пробудится, встряхнется так, что заколеблется мир, и поведет сплотившиеся под его знаменами народы всего монгольского корня на подвиги небывалой Славы и Чести”.
“Кто путешествовал по Центральной Азии, – подхватывает эту тему земляк Унгерна, Александр Грайнер, – тот мог слышать заунывную песню, которую поют у костра проводники и пастухи. Она о том, как один храбрый воин освободил монголов, был предан русскими и взят в плен, и увезен в Россию, но когда-нибудь еще вернется и все сделает для восстановления великой империи Чингисхана”.
“Этот сибирский кондотьер и через столетия будет жить в песнях номадов, которыми он командовал”, – писал Кайзерлинг.
Тот же мотив использовал Арсений Несмелов в “Балладе о даурском бароне”:
Я слышал,
В монгольских унылых улусах,
Ребенка качая при дымном огне,
Раскосая женщина в кольцах и бусах
Поет о бароне на черном коне.
Эти якобы необыкновенно популярные в Монголии народные песни, о которых много писалось и которые ни один из мемуаристов не слыхал сам, входили в состав эмигрантского мифа об Унгерне.
Действительно, память о нем никогда не исчезала в монгольских и бурятских степях, но здесь его помнили прежде всего не как освободителя от китайцев и воплощение не то Чжамсарана, не то Далай-ламы V, а как борца с Советской Россией. Здесь не было нужды сочинять истории о его побеге или восстании из мертвых, для буддиста он без того мог возродиться в любой момент и под любым обличьем. Когда в 1971 году, в разгар советско-китайского противостояния, пастух Больжи из улуса Эрхирик объявил Мао Цзэдуна родным братом Унгерна, тут имелось в виду не что иное, как новое перерождение Бога Войны в образе “председателя Мао”. Кровные узы, якобы связывающие этих двоих, были только данью условностям, удобным способом избавиться от недоумения профанов и выразить сверхъестественное родство в естественных категориях.
2Мифы всегда возникают вокруг тех исторических фигур, чья сущность и жизненная задача не поддаются рациональному осмыслению. Относиться к Унгерну просто как к эксцентричному психопату мешали его успехи в Монголии; предпочтительнее казалось объявить его живым анахронизмом, выходцем из давно минувших эпох, тогда этот феномен получал хоть какое-то объяснение.
Эмигрантский журналист писал о нем: “Если бы море внезапно отхлынуло, на месте его черных глубин люди увидели бы страшных, фантастических чудовищ – так из-под волн Гражданской войны вынырнули какие-то палеонтологические типы, до того скрытые в недрах жизни, в клетках быта”.
“Бывает и в наши дни, – вторил ему Иван Майский, – что по какой-то случайной игре природы рождаются люди, тело которых густо покрыто волосами. Эти люди напоминают о далеком прошлом человека, когда он, подобно зверю, жил в лесах и расщелинах гор. Такой человек с волосатым не телом, а душой – Унгерн. Он весь в прошлом и, слушая его слова и рассказы о нем, невольно удивляешься, как могло это странное существо появиться на свет в 1887 году на одном из островов Эстляндского побережья (Унгерн родился в 1885 году, в Австрии. – Л.Ю.)”.
Кажется, Майский не чужд желания подчеркнуть устремленность в будущее тех, кто заказал ему репортаж из зала суда, но сравнения того же ряда использовали и в эмиграции. Враги называли его “доисторическим типом”, “первобытным чудовищем”, “Аттилой XX века”, почитатели – “человеком Средневековья” и “последним рыцарем”. Это не только красоты стиля, но и стиль эпохи, когда в Сибири, на Волге и в донских степях братья Гракхи сражались против Суворова, крестоносцы – против Разина и Пугачева, ратники Минина и Пожарского шли на санкюлотов Робеспьера, Жанна д’Арк – на Гришку Отрепьева, а “Город Солнца” Кампанеллы со всех сторон был окружен пылающей Вандеей. В хороводе личин и призраков Унгерн выделялся тем, что его маскарадный наряд прирос к коже, а созданный им фантом налился живой кровью. Феномен этого “сумрачного героя” с химерически слитыми чертами реликта и предтечи порожден временем и географическим пространством, где он попытался наложить на реальность отнюдь не ему одному присущее убеждение в том, что современная западная цивилизация должна погибнуть, как погибла подточенная собственными пороками Римская империя. Кто выступит в роли разрушителя, новые гунны – монголы, или восставшие рабы – пролетарии, было не суть важно. Унгерн и большевики с разных сторон взялись разрешить эту двуединую задачу. Задачником, откуда они ее почерпнули, была вся европейская культура рубежа веков, от которой обе стороны отрекались так безоглядно, как отрекаются лишь от чего-то бесконечно родного, потому и ненавидимого, что невозможно забыть о своем с ним родстве.