Анри Труайя - Антон Чехов
Всеобщая беззаботность ярче всего проявляется в импровизированном празднике третьего акта – в тот самый час, когда решается судьба вишневого сада. Все вальсируют, пьют, флиртуют, чтобы забыть об ужасе, который вызывает продажа имения. Так, словно дом поразила смерть и владельцы его пляшут на холодеющем трупе.
Тот, кто купил поместье, купец Лопахин – это жесткий, решительный и практичный человек, который срубит вишневые деревья, выкорчует пни и распродаст землю участками, чтобы на каждом построить дачу, которую потом перепродаст. Вот его монолог: «Я купил! Погодите, господа, сделайте милость, у меня в голове помутилось, говорить не могу… (Смеется.) Пришли мы на торги, там уже Дериганов. У Леонида Андреевича было только пятнадцать тысяч, а Дериганов сверх долга сразу надавал тридцать. Вижу, дело такое, я схватился с ним, надавал сорок. Он, значит, по пяти надбавляет, я по десяти… Ну, кончилось. Сверх долга я надавал девяносто, осталось за мной. Вишневый сад теперь мой! Мой! (Хохочет.) Боже мой, Господи, вишневый сад мой! Скажите мне, что я пьян, не в своем уме, что все это мне представляется… (Топочет ногами.) Не смейтесь надо мной! Если бы отец мой и дед встали из гробов и посмотрели на все происшествие, как их Ермолай, битый, малограмотный Ермолай, который зимой босиком бегал, как этот самый Ермолай купил имение, прекрасней которого ничего нет на свете. Я купил имение, где дед и отец были рабами, где их не пускали даже в кухню. Я сплю, это только мерещится мне, это только кажется… Это плод вашего воображения, покрытый мраком неизвестности… <…> Эй, музыканты, играйте, я желаю вас слушать! Приходите все смотреть, как Ермолай Лопахин хватит топором по вишневому саду, как упадут на землю деревья! Настроим мы тут дач, и наши внуки и правнуки увидят тут новую жизнь… Музыка, играй! <…> Музыка, играй отчетливо! Пускай всё, как я желаю! (С иронией.) Идет новый помещик, владелец вишневого сада! (Толкнул нечаянно столик, едва не опрокинул канделябры.) За все могу заплатить!»[767]
Дух наживы делает его разрушителем красоты, поэзии, но все-таки Лопахин заслуживает порицания в меньшей степени, чем другие персонажи пьесы, ведь именно их небрежение, ими допущенные оплошности делают это разрушение, эту потерю неизбежными. Лопахин символизирует будущее, видит его в работе и в холодном рассудке, и в этом он антипод старой – чарующей, рабски покоряющейся судьбе и пришедшей в упадок России, воплощенной в образах помещиков. Еще более строгий, чем другие пьесы Чехова, напрочь лишенный всяких украшений, «Вишневый сад» околдовывает читателя и зрителя именно атмосферой семейного юмора, излучаемой этим произведением. Когда ты слушаешь, как перетекают одна в другую реплики, вроде бы такие простые, тебе кажется, будто ты многие годы прожил рядом с этими людьми, в непосредственной близости от них, знаешь все об их прошлом, будто ты, как и они, один из хозяев этого бедного банального рая, где каждый предмет – реликвия, рая, в который сегодня ворвутся разрушители. Чудо и тайна чеховского текста – в этом смешении смеха и целомудрия, иронии и печали. Когда старый лакей Фирс оказывается один в запертом доме, забытый хозяевами, а за окнами дома уже стучат топоры дровосеков, пришедших срубить вишневый сад, публика уже не знает, кто прав, а кто виноват, кого осуждать, а кого жалеть. Потому что, высмеивая своих слабых и нерешительных героев, автор с огромной любовью живописует даже эти их недостатки. Покидая вишневый сад, Аня восклицает: «Прощай, дом! Прощай, старая жизнь!», а Трофимов подхватывает: «Здравствуй, новая жизнь!»,[768] – и это крик надежды нарождающегося поколения. Но последние слова в пьесе принадлежат Фирсу: «Забыли… Уехали… Про меня забыли… Ничего… я тут посижу… А Леонид Андреич небось шубы не надел, в пальто поехал… Я-то не поглядел… Молодо-зелено!.. Жизнь-то прошла, словно и не жил. Я полежу… Силушки-то у тебя нету, ничего не осталось, ничего… Эх ты, недотепа!..» И за этим – ремарка: «Слышится отдаленный звук, точно с неба, звук лопнувшей струны, замирающий, печальный. Наступает тишина, и только слышно, как далеко в саду топором стучат по дереву».
Жизнь-то прошла, словно и не жил… Должно быть, такое же чувство испытывал сам Чехов назавтра после спектакля. Внезапно получивший возможность жить праздно, отрезвевший, лишенный необходимости тревожиться, как и что получится, теперь он был убежден, что никогда ничего больше не напишет. Чтобы убить время, он правил гранки «Вишневого сада», готовя пьесу к печати, читал с карандашом в руке рукописи, присланные из «Русской мысли». Принимал многочисленных посетителей и, как всегда, жаловался на их настырность. 20 января он написал доктору Средину, что вокруг него суета, полно людей и не остается ни минуты на себя самого, писал, что вынужден постоянно кого-то принимать, провожать, говорить без остановки, и, когда вдруг находится несколько минут, чтобы остаться наедине с собой, свободным, он начинает мечтать о своих ялтинских пенатах, причем, должен признаться, не без удовольствия.
А с друзьями был сейчас новый повод для оживленных разговоров: только что разразившаяся война между Россией и Японией. Хотя Чехов не доверял лживой информации, которую распространяла пресса, он вел себя патриотично, надеялся на близкую победу русских воинов и даже говорил, не слишком-то в это веря, что запишется в армию – конечно же, в качестве врача. Однако когда кто-то предложил ему написать пьесу о событиях этой войны, он ответил, что для того, чтобы это стало возможным, должно пройти двадцать лет, а сейчас говорить о событиях в художественном произведении нельзя: сначала душа автора должна успокоиться, потому что только в этом случае он сможет быть беспристрастным. А когда Лидия Авилова, возникнув из долгого забвения, написала ему и попросила рассказ для сборника, который она хотела издать с благотворительной целью – в пользу жертв русско-японской войны, он ответил: «Многоуважаемая Лидия Алексеевна, в настоящее время у меня нет (и не предвидится) ни одной такой строки, которую я мог бы предложить Вам для сборника. В начале Вел[икого] поста я поеду к себе в Ялту, там пороюсь в бумагах, но не обнадеживаю, так как едва ли найду что-нибудь.
Если Вы не прочь выслушать мое мнение, то вот оно: сборники составляются очень медленно, туго, портят составителю настроение, но идут необыкновенно плохо. Особенно сборники такого типа, как Вы собираетесь издать, т. е. из случайного материала. Простите мне Бога ради эти непрошеные замечания, но я бы повторил их пять, десять, сто раз, и если бы мне удалось удержать Вас, то я был бы искренно рад. Ведь пока Вы работаете над сборником, можно иным путем собрать тысячи, собрать не постепенно, через час по столовой ложке, а именно теперь, в горячее время, когда не остыло еще желание жертвовать. Если хотите сборник во что бы то ни стало, то издайте небольшой сборник ценою в 25–40 коп., сборник изречений лучших авторов (Шекспира, Толстого, Пушкина, Лермонтова и проч.) насчет раненых, сострадания к ним, помощи и проч., что только найдется у этих авторов подходящего. Это и интересно, и через 2–3 месяца можно уже иметь книгу, и продастся очень скоро.