Владимир Соловьев - Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых
Зоя МЕЖИРОВА
* * *Первоначально строка значило укол.
Из словарей
Володя мой Соловьев,
Флейта, узел русского языка,
Бесшабашно-точных
Ньюйоркских рулад соловей,
Завязывающий Слово в петлю,
От которой
Трепещет строка,
Становясь то нежней, то злей.
Вокруг никого,
Поговорить уже не с кем,
Среди небоскребов —
Один.
Но если и так,
Что бы там ни было —
Господин,
Сам себе
И отец,
И блудный
Подсудный сын.
Держитесь, Володя,
Делать нечего,
Такие вот времена.
Волна отбросила,
О скалы расшибла,
Отлива, прибоя
В этом вина.
Но всё прибывает, питает
Никем не отобранный
Плавный мощный язык.
Знаю, что только к нему
Вплотную,
Как живительному
Источнику,
И приник.
Никого нет вокруг.
Страшно. Пустынно.
Но Библия на столе.
Перед работай читать,
И дурные мысли
Умчатся на помеле.
Да вот еще кот-мудрец,
Сбоку у книг примастился,
Смотрит взглядом
Всех континентов
И всех времен,
И не отводит глаза…
Какая нам разница, Володя,
Что за погода
И что за день,
Слабый свет
Неслышной луны
Или беснующаяся гроза?
Пейте живительный
Горький напиток,
Дивный язык
Далекой бездонной
На время канувшей
В топи сказок
Или исполнившихся
Предсказаний
Сонной покорной страны.
Там травы благоухают
И веют отравой,
И выходы из потерь
Почти уже не видны.
Но все еще
Вещая птица Сирин
Властительно в темной
Беззвездной ночи поет
И призывает
Над материками
Необозримый,
Незримый,
Неутолимый
Строки
Победный полет.
Владимир Соловьев — Владимиру Соловьеву
Не от мира сего последняя дрянь
Новогодняя история
Ходит это существо —
Трын-трава и трали-вали,
И на свете ничего
Нет прекрасней этой твари.
Александр МежировЭто такая любовь, имя которой нельзя произносить.
Лорд Альфред Дуглас. Две любвиУ меня умер Бонжур, мой любимый кот — а будто бывают нелюбимые? — но этот был такой няшный, умильный дружок, каких только сыскать, и вот, утоли моя печали, я стал рыскать в своей сорной памяти, чтобы нет, не развлечься, а отвлечься от моего горя лукового. Я исписал сотни, наверное, страниц о мужской ревности, типа «ревную — значит существую», подставляя в качестве подозреваемого объекта мою, скорее всего без вины виноватую Лену Клепикову, а кого еще? — и вот она, ненавидящая театр как таковой, вынуждена была исполнять в моем театре одной актрисы роли дездемон, аннкарениных, одетт, моллей, кармен и кармелит и прочих попрыгуний-лето-красное-пропела. Ну, само собой, подозревать хуже, чем знать: у реальности есть границы, а у воображения нет.
Исчерпав тему игры мужского ложного — хотя, как знать? — воображения и проклятой неизвестности, я сдвинул сюжетные поиски в сторону вполне реальной женской измены в широком диапазоне от случайности до привычки, от «сама не знаю, как это случилось» до «измена — это так просто». Эти сюжеты тоже были уже на исходе, но тут впервые с тех пор, как это стряслось, считай, в другой жизни, меня клюнул петух в голову и пробудил мою память о самом странном эпизоде не из моей жизни, случившемся самый раз под Новый год: благословен давший петуху мудрость различать утро и ночь… — так, кажется, звучит утренняя молитва в еврейском сидуре?
На смену моей ревнивой прозе — эта антиревнивая история, которую я извлекаю из завалов своей цепкой, патологической памяти. Давно пора было рассказать, да все не с руки — не решался. Я близко знаю обоих участников этого сюжета, а третьего в личку не знал, но только наслышан о нем, как и многие тогда в стране: мы все жили в Питере, а он в Киеве и довольно скоро после случившегося умер. Собственно, если бы не его смертельная хворь и преждевременная смерть, ничего, скорее всего, не произошло и писать бы мне сейчас было не о чем, никакого отвлека от смерти моего рыжего дружка.
А тогда мы наладились встречать Новый год в актерском Доме творчества в Репино, где кормили куда лучше, чем в соседнем писательском Доме творчества в Комарово, да и кинотеатральная атмосфера была поживее, повеселее. Мы — это мы с Леной, которые на зимних каникулах пасли там нашего сына Жеку и который ни за что в ту ночь не хотел ложиться спать до боя курантов по ящику, наехавшие неожиданно из Москвы Эфрос с Олей Яковлевой, ну, само собой, Федор из Ленкома с Катей из Театра комедии, а со стороны позвали Бродского, который, как всегда, припозднился и прибыл за те самые пять минут пять минут до упомянутого боя, о которых поет Людмила Гурченко в своем зонге-хите, а тот навяз в зубах у всего моего поколения независимо от вкусов. Я тогда активно критиканствовал в СМИ обеих столиц, а служил завлитом в театре и был членом не только Союза писателей, но и театрально-киношных союзов — потому у меня и был выбор между двумя домами творчества. Снег по колено, финские сани, могила Ахматовой, театрально-капустническое веселье, легкий флирт, а иногда романы — опускаю. Бродский со своим рутинным и по любому поводу «Нет» — так он начинал любую свою фразу — успел-таки в оставшиеся пять минут вштопориться в спор по гносеологическому поводу, когда стали поднимать тост за Новый год: