Леонид Видгоф - «Но люблю мою курву-Москву». Осип Мандельштам: поэт и город
Мандельштаму понравилось, как стучат каблучки Людмилы Наппельбаум, когда они возвращались из консерватории. Он услышал в этом некий музыкальный ритм. (Когда это было – до или после Воронежа, – Людмила Константиновна не уточнила.)
Точно к послеворонежскому времени относится свидетельство о посещении Мандельштамом Московской консерватории, которое мы встречаем в письме Анны Ивановны Ходасевич Евгении Казимировне Герцык (за возможность ознакомиться с этим письмом автор благодарит сотрудницу московского музея М.И. Цветаевой Татьяну Никитичну Жуковскую, в чьем архиве письмо находится).
А.И. Ходасевич пишет: «В концерты хожу одна и редко – нет совсем денег. Была на концерте Софроницкого (пианист) – встретила там Осипа Мандельштама. Узнав от меня об истории с Даликом, сказал: “Так ему и надо – Макс плохой поэт”. Своеобразный подход!»
Далик – Даниил Дмитриевич Жуковский, математик и любитель поэзии. Он был сыном поэтессы Аделаиды Казимировны Герцык и Дмитрия Евгеньевича Жуковского. Родился в 1909-м, а погиб, видимо, в 1938 году (он был расстрелян). Арестован был в 1936-м, летом, за распространение стихов Максимилиана Волошина.
Письмо А.И. Ходасевич не датировано, но совершенно очевидно, что разговор ее с Мандельштамом мог состояться только тогда, когда поэт вернулся из ссылки – ведь до середины мая 1937 года Мандельштам находился в Воронеже.
Конечно, слова Мандельштама, зафиксированные А.И. Ходасевич, нельзя воспринимать иначе как шутку – причем отнюдь не удачную. Но они интересны как констатация чуждости стиля Волошина принципам поэтики позднего Мандельштама. Кроме того, Мандельштам, вероятно, имел в виду и то, что с поэзией Волошина (и как бы «с ним самим») можно нарваться на неприятности. Думается, бросить такие слова Мандельштам мог лишь в первое время после возвращения из Воронежа: это достаточно легкомысленное высказывание (во всяком случае, в передаче А. Ходасевич) может объясняться неопределенными надеждами на будущее, некой эйфорией, которые были у Мандельштама тогда: ведь и он был сослан за стихи (и какие!) – и вот вернулся, и Д. Жуковский вернется…
Может быть, как-то все наладится? Мандельштаму хотелось восстановить свой статус, и он старался решить эту задачу. Он съездил от Союза писателей на строительство канала Москва – Волга (его строительство завершалось; канал вступил в действие 15 июля 1937 года) и написал «канальское» («домашнее» определение) стихотворение. (В «Воспоминаниях» – глава «Иррациональное» – Надежда Мандельштам характеризует эти стихи как «гладенький стишок» «с описанием красот канала». Стихотворение вызывало у нее «бешенство», и она уничтожила его, будучи в эвакуации в Ташкенте.)
С теплотой и нежностью пишет Мандельштам о Москве в это время: вспомним стихотворение «Чарли Чаплин»: «Отчего / у Чаплина тюльпан, / Почему / так ласкова толпа? / Потому – / что это ведь Москва!»
Однако 1937 год – не 1934-й. Это выяснилось быстро. Разрешения жить в столице Мандельштам не получил. В квартире 26 писательского дома на улице Фурманова в одной из комнат Мандельштамов, напомним, жил чужой человек, очеркист Н.К. Костарев («Костырев», как пишет о нем Н. Мандельштам), автор популярной книги «Мои китайские дневники» (в 1928–1932 годах она была издана четыре раза), который отнюдь не собирался выезжать. Он с женой занял комнату в квартире с согласия Мандельштамов; здесь летом 37-го у него родилась дочь. Поручителем за Н. Костарева был не кто иной, как глава Союза советских писателей В.П. Ставский. 29 марта 1936 года Ставский обратился к Н. Мандельштам с просьбой предоставить «во временное пользование» одну из комнат квартиры «сроком 8–9 месяцев». «Проблема Костарева… – пишет П.М. Нерлер, – вообще не должна была возникнуть, ибо по мартовской, 1936 года, “джентльменской” договоренности между ним и Мандельштамами он поселялся… под поручительство Ставского самое большее на 8–9 месяцев и, стало быть, должен был смотать свои удочки не в мае 1937-го, а самое позднее в январе» [606] . Но Костарев не выехал – квартира ему, видимо, понравилась. Ему удастся закрепиться в этой квартире – Надежду Яковлевну домоуправление «выпишет» из списка жильцов, а Мандельштам, и так лишенный права жить в Москве по первому своему делу, будет арестован повторно и погибнет в лагере. (Но и новый хозяин квартиры 26 проживет в писательском доме недолго: посвящавший свои очерки о Китае маршалу Блюхеру, Николай Костарев был репрессирован и умер в заключении.)
«Одна из двух комнат Мандельштамов была занята человеком, который писал на них ложные доносы, и скоро им стало нельзя показываться в этой квартире», – пишет Анна Ахматова [607] .
Как уже упоминалось выше, Мандельштамы уехали в июне 1937 года (в конце месяца) из Москвы и поселились в Савелове (часть города Кимры). Дотянуть в Москве до конца июня они смогли потому, что с Мандельштамом случился сердечный приступ и врачи предписали ему соответствующий режим, исключавший, естественно, нагрузки, переезды и пр. Но в конце июня Москву пришлось покинуть и обосноваться в Савелове. Позднее Мандельштамы переехали по совету Исаака Бабеля в Калинин (ныне снова Тверь).
Поэт и Надежда Яковлевна регулярно приезжали в Москву, где у них уже фактически не было жилья. «Они приезжали из Калинина и сидели на бульваре. Это, вероятно, тогда Осип говорил Наде: “Надо уметь менять профессию. Теперь мы – нищие” и “Нищим летом всегда легче”. <…> Так они прожили год. Осип был уже тяжело болен, но он с непонятным упорством требовал, чтобы в Союзе писателей устроили его вечер. Вечер был даже назначен, но, по-видимому, “забыли” послать повестки, и никто не пришел» (Анна Ахматова «Листки из дневника») [608] . Мандельштамы приехали из Савелова – вечер не состоялся.
Можно было читать в разных местах в надежде спастись «оду» Сталину или не делать этого – все это уже не имело значения. Наступило время «крупных оптовых смертей». Надо было, видимо, прятаться, «не высовываться». Союз писателей был создан, флирт с интеллигенцией кончился, разыгрывать комедию гуманности было незачем. Коммунисты и фашисты противостояли друг другу в Испании, в воздухе пахло будущей большой войной. Наступило время «ежовых рукавиц». Но Мандельштам не понимал, что надо «затаиться». «Его план был прямо противоположным моему – он хотел выделиться из толпы, – вспоминает Н. Мандельштам. – Ему почему-то казалось, что если он добьется творческого вечера в Союзе, ему не смогут не дать какой-нибудь работы. Он сохранял иллюзию, что стихами можно кого-то победить и убедить. Это у него осталось от молодости – когда-то он мне сказал, что никто ни в чем ему не отказывает, если он пишет стихи. Вероятно, так и было – он провел хорошую молодость, и друзья берегли и ценили его. Но переносить те отношения на Москву 37 года было, конечно, совершенно бессмысленно. Эта Москва не верила ничему и ни во что. Она жила лозунгом: спасайся кто может. Ей плевать было на все ценности мира, а уж подавно на стихи» [609] .