Николай Пирогов - Вопросы жизни Дневник старого врача
Пред отъездом из Москвы я старался уничтожить тягостное впечатление мое, оставшееся в душе от глупых пререканий с матушкою; но только потом, приехав в Дерпт, я просил искренно прощения в письме к матери и сестрам. Назад возвратился из Москвы на почтовых, уже на второй неделе Великого поста.
Житье — бытье матушки и сестер в Москве я нашел немного лучшим прежнего. Одна сестра нашла себе место надзирательницы в каком — то женском сиротском доме; к другой приходили ученицы на дом; матушке выхлопотала одна знакомая небольшую пенсию; брат мой, не имевший чем заплатить взятые у матушки когда — то деньги, теперь поправился и уплачивал понемногу; я также кое — что прибавил. Матушка занимала небольшую квартиру в три комнаты вместе с одною сестрою и двумя крепостными служанками.
Я, пробыв четыре года в Прибалтийском свободном крае, конечно, не мог равнодушно смотреть на двух рабынь, старую и молодую. Я настоял у матушки, чтобы их отпустили на волю.
— Да я и сама уже давно бы их отпустила, — сказала мне матушка, — если бы не боялась попасть под суд.
322
— Как? За что?
— Да просто потому, что у меня нет никаких документов на крепость. Бог знает, куда они девались, и где их теперь возьмешь?
И действительно, деловые люди не советовали начинать дела, а предоставить все времени и воле Божьей. Так и случилось. Молодая раба, довольно красивая собою, чуть было не попавшая в руки какого — то московского клубничника, вышла благополучно замуж без всяких документов. Другая, уже старуха, Прасковья Кирилловна, та самая, сказки которой о белом, черном и красном человеке я не забыл еще и теперь, приехала потом с сестрами ко мне в Петербург в 1840 году. И тут только я, с помощью 25 рублей, преподнесенных квартальному надзирателю, успел, наконец, дать вольную этой, столько лет не по найму служившей личности.
Таково было крепостное право, и желавшие горячо от него отделаться не легко этого достигали!
В 1832 году докторская моя диссертация была окончена и защищена. Оставалось только дожидаться решения из министерства о поездке за границу.
Эти несколько месяцев были самыми приятными в жизни. К тому же в то время у Мойера или, вернее, у Екатерины Афанасьевны проживали молодые девушки — Лаврова и Воейкова. Откуда взялась первая не знаю; но Екатерина Афанасьевна интересовалась ею, занималась с нею чтением и женскими работами. Семейство Мойера, а с ним я, жило тогда в деревне (Садорфе, верст 12 от города). Лаврова, лет 16–17–ти, брюнетка, смуглянка, имела что — то странное в выражении глаз, впрочем красивых и черных. Она и в самом деле была какая — то странная, почти всегда восторгавшаяся, торжественно и нараспев говорившая о самых обыкновенных вещах. Она (Лаврова) осталась у меня в памяти потому, что однажды подралась со мною.
Много тогда смеялись видавшие драку, правда, не на кулачки, а скорее борьбу молодого человека с молодою, красивою девушкою.
Дело вышло из — за каких — то пустяков; о чем — то заспорили; я сказал что — то вроде: «Это очень глупо!» — и вдруг Лаврова кидается на меня с особенным, почти безумным выражением своих черных глаз, берет меня за плечи и хочет повалить. Я защищаюсь и, видя, что она не унимается, беру ее за плечи и начинаю, что есть силы, трясти; тогда она — в слезы и навзрыд.
Кое — как ее успокаивают, но она снова бросается на меня.
— Я женщина! — кричит она, — я женщина! Вы должны иметь уважение ко мне.
— Я мужчина! — кричу я в свою очередь, — и вы поступайте так, чтобы я вас мог уважать.
Следует новая схватка, и тогда уже нас разводят.
На другой день, как будто ничего не бывало; но Лаврова делает сно
322
ва глупую выходку: бежит в переднюю подавать шинель приезжавшему на прощанье Александру Витгенштейну.
— Что это ты, матушка, твое ли это дело! — замечает ей потом Екатерина Афанасьевна.
— Да почему же не подать шинель сыну такого знаменитого полководца, как князь Витгенштейн! — восклицает восторженно Лаврова.
Другая интересная особа, к которой нельзя было оставаться равнодушным, Катя Воейкова была внучка Екатерины Афанасьевны Протасовой, дочь известного не с привлекательной стороны поэта Воейкова — Вулкана (Воейков был хром), уступившего свою очаровательную Венеру воинственному Марсу.
Только что окончившая курс учения в Екатерининском институте, Воейкова переехала на житье к бабушке в Дерпт. Не красавица, но очень милая и интересная, Воейкова была всегда весела и смешлива.
До отъезда моего за границу она нередко занимала мое воображение, но не производила глубокого впечатления. Недостатки институтского воспитания и поверхностного мировоззрения не окупались другими внешними достоинствами.
Тем не менее, и я, и многие другие, желали нравиться и угождать милой и интересной девушке. Устраивали домашний театр; играли «Недоросля»; я представлял Митрофанушку, и очень был доволен: игрою своею вызывал смех и рукоплескания Воейковой.
В других семействах я не был знаком; женское общество было мне чуждо, и потому появление всякого нового женского лица в знакомом мне доме не могло не производить на меня весьма приятного впечатления.
В Дерпте был в то время обычай между студентами приискивать себе во время университетского курса невесту между дочерьми бюргеров, чиновников, профессоров. Жених и невеста дожидались спокойно несколько лет. Был случай, что жених, казенный стипендиат, выдержав экзамен на лекаря, должен был отправиться куда — то в кавказскую трущобу. Он уведомил невесту о своем местопребывании, и она, 18–летняя девушка, никуда не выезжавшая никогда из дома, села на перекладную и, не боясь ехать вместе с попутчиками, молодыми юнкерами и офицерами, явилась живою и здоровою к жениху в захолустье, где и повенчались.
Зато был и другой случай.
Одна невеста, долго ждавшая и не знавшая, где находится ее жених, не устояла и сделалась невестою другого.
Вдруг является первый жених, узнает об измене и, встретив бывшую свою невесту на бале в клубе, задает ей пощечину и исчезает.
Нас, русских, не соблазнял этот немецкий обычай. Только один Филомафитский (профессор физиологии в Москве) вздумал жениться
322
пред поездкою за границу на Марье Петровне, воспетой Языковым:
Да здравствует Марья Петровна, И ручка, и ножка ее!
— слышалось нередко и на улице, и в сборищах русских студентов как торжественный гимн, воспеваемый в честь русской красавицы, и при словах:
Блажен, кто, законно мечтая, Зовет ее девой своей! Блаженней избранника рая — Бурсак, полюбившийся ей!
Филомафитский, верно, не причислял себя и взаправду к избранникам рая.