Николай Пирогов - Вопросы жизни Дневник старого врача
На ночь явились к старосте сельский поп, дьячок и еще пара крестьян. Принесен был штоф сивухи. Пили, ели, болтали и пошли все спать. Рано утром уехали поп и дьячок, а потом и гости — крестьяне. Мы с Макаром тоже снарядились в путь; только, вижу, мой Макар что — то суетится и ищет.
— Что пропало?
— Кнут.
— Куда девался?
— Да где ему быть, — вопит Макар, — как не у попа. Уж известно: у попов глаза большие; а кнут был новенький, с иголочки, только что в Торжке купил, и то все приберегал.
Так первое подозрение о краже 20–копеечного кнута мужик, да к тому еще сын церковного старосты, свалил на попа, хотя вместе с попом
322
угощались и мужики. Меня, отвыкшего в Дерпте от нравов родины, поразила глубоко эта история с кнутом; я принялся увещевать Макара и наставлять его. Но он остался непреклонен.
— Уж я знаю, не миновал мой кнут поповских рук, — повторял Макар, не соглашаясь ни на какие разглагольствования об уважении к старшим и священнослужителям.
Наконец, я — в Москве, у Калужских ворот, на квартире матушки, жившей у отставного комиссариатского чиновника, называвшего себя полковником.
В то время жизни, когда человек, перестав быть ребенком, не достиг еще и полной мужеской зрелости, проявляется нередко в несложившемся еще характере резкая, неприятная черта, портящая много крови и у самого молодого человека, и у других. Обстоятельства, внешняя обстановка, темперамент и т. п. много содействуют развитию этой черты.
Всего неприятнее то, что заносчивость незрелого возраста колет глаза своею бестактностью именно там, где нет никакой, ни малейшей разумной причины ее проявления. У меня она проявилась именно в отношениях моих к матери, после долгой разлуки, из одного только различия в религиозных убеждениях, то есть именно там, где я мог бы и должен бы был требовать от себя сдержанности, терпимости и уважения к убеждениям старых и достойных уважения людей.
Этого не случилось, и я долго, долго и горько упрекал себя за мальчишескую невыдержанность, бестактность и грубость.
Какое мне, молокососу, было дело до самых задушевных убеждений моей богомольной старухи — матери и для чего было затрагивать самую чувствительную струну ее сердца?
Мотив был так же нелеп и странен, как и поступок.
И в самом деле, я не узнал бы самого себя, если бы сравнил то, что я утверждал и отчаянно защищал пред всеми, с моими страстными выходками против немцев, занесенными в мой дневник три года тому назад. Теперь же я явился в Москву самым ревностным защитником всего немецкого, выставляя всякому встречному и поперечному Прибалтийский край образцом культурного и благоустроенного общества. И вот, я превозносил пред архиправославною дряхлою женщиною немецкое протестантство, тогда как эта женщина целую жизнь только и находила утешения, что в своей вере и в своем сыне.
В жизни юношей, да и зрелый возраст не свободен от странностей этого рода, нередко встречаются резкие переходы от одного мировоззрения к другому. Неокрепшие убеждения и увлечения меняются и от настроения, и от разных внешних обстоятельств.
Одна перемена местности и круга знакомых уже способна заменить в незрелом уме один образ мыслей другим, совершенно противоположным. Притом дух противоречия, свойственный каждому незрелому уму, у меня был заметно выражен и склонен к проявлению при всяком удобном случае. Случай и представился.
Москва, то есть знакомая мне среда в Москве, не могла мне не показаться другою.
322
Ведь я провел четыре года самой впечатлительной поры жизни на окраине, не имевшей ничего общего с Москвою; и вот, что прежде меня привлекало на родине, потому что известно было только с одной привлекательной стороны, то сделалось противным чрез сравнение, открывшее мне глаза.
И пятинедельное мое пребывание в Москве ознаменовалось целым рядом стычек. Куда бы я ни являлся, везде я находил случай осмеять московские предрассудки, прогуляться на счет московской отсталости и косности, сравнять московское с прибалтийским, то есть чисто европейским, и отдать ему явное преимущество.
Матушку я хотел уверить, что немцы — протестанты лучше, что вера их умнее нашей, и как обыкновенно одна глупость рождает другую, то я, споря и горячась, перешагнул от религии к родительской и детской любви, и довел любившую меня горячо старушку до слез.
— Как это ты не боишься Бога — приравнивать материнскую любовь к собачьей и кошачьей! Разве собака и кошка могут любить своих щенят и котят, как мать любит своего ребенка? Значит, у вас теперь мать — все равно, что сука или кошка?
Так пеняла мне мать. Наконец, мне стало жаль и стало совестно. Споры с матерью я прекратил; разгорячившийся дух противоречия не скоро угомонишь, и я начал вымещать его на других, при каждом удобном случае; а случай представлялся на каждом шагу. Сделал я визит экзаменовавшему меня из хирургии на лекаря профессору Альфонскому (потом ректору). Он начинает спрашивать про обсерваторию, про знаменитый рефрактор в Дерпте, в то время едва ли не единственный в России. Я с восторгом описываю виденное мною на дерптской обсерватории, а Альфонский преравнодушно говорит мне.
— Знаете что: я, признаться, не верю во все эти астрономические забавы; кто их там разберет, все эти небесные тела!
Потом перешли к хирургии и именно затронули мой любимый конек — перевязку больших артерий.
— Знаете что, — говорит опять Альфонский, — я не верю всем этим историям о перевязке подвздошной, наружной или там подключичной артерии; бумага все терпит.
Я чуть не ахнул вслух.
Ну, такой отсталости я себе и вообразить не мог в ученом сословии, у профессоров.
— По — вашему, Аркадий Алексеевич, выходит, — заметил я иронически, — что и Астлей Купер, и Эбернети, и наш Арендт — все лгуны? Да и почему вам кажутся эти операции невозможными? Вот я пишу теперь диссертацию о перевязке брюшной аорты, и несколько раз перевязал ее успешно у собак.
— Да, у собак, — прервал меня Альфонский.
— Пожалуйте кушать! — прервал его вошедший лакей.
От Альфонского я пошел с визитом к Ал[ександру] Александровичу] Иовскому, редактору медицинского журнала, вскоре погибшего преждевременною смертью.
322
Я послал из Дерпта в этот, тогда чуть ли не единственный, медицинский журнал одну статью — хирургическую анатомию паховой и бедренной грыжи, выработанную мною из монографий Скарпы, Ж.Клоке и Астл[ея] Купера.
Иовский, принадлежавший уже к молодому поколению, не обнаружил большой наклонности к прогрессу по возвращении из — за границы; вместо химии принялся за практику, и теперь обнаруживал предо мною равнодушие к науке.