Николай Пирогов - Вопросы жизни Дневник старого врача
От водянистого супа, однако же, я и тут не ушел; только он тут явился под французским наименованием: bouillon clair (Кусок мяса или жареной грудины (франц.)). И вот, тарелка этого чистейшего водяного раствора, кусок boeuf a la mode или Rindenbrust naturel (>Мучное сладкое блюдо (нем.)) и порция Mehlspeise (Чистый бульон (франц.)) с ягодным соком составляли мой обед в течение целого месяца и более.
Так как я был всегда худощав, то не знаю, можно ли было заметить истощение тела от недостаточного питания; я чувствовал, однако же, ежедневно к вечеру, набегавшись от старого анатомического театра (за Garnison — Kirche) и Charite и оттуда в Ziegelstrasse, неудержимую потребность еды, и удовлетворял ее разною дрянью вроде лимбургского сыра, колбасы и т. п., как наименее бившей по карману. Так я рассчитывал пробиться до конца семестра; но суждено было не то.
Однажды я иду в комод за деньгами, вынимаю бумажник, смотрю — не верю глазам: пачка прусских ассигнаций в 5 талеров, еще не так давно довольно пузастая и тем поддерживавшая во мне надежду, показалась мне необыкновенно исхудавшею. Я принимаюсь считать, и, Боже мой, что же это такое? Мне так не хватит и на 2 месяца, а до конца августа — еще 3, да, сверх того, я должен еще внести за privatissimum у профессора Шлемма. Как же я мог так ошибиться в расчете? А считал ли я всякий день, что расходовал, поверял ли отложенные в бумажнике деньги, и когда их поверял? Вел ли хоть какую — нибудь приходно — расходную тетрадь? Нет, нет и нет. А между тем я наверное знаю или, лучше, чувствую, что обворован.
Входя нечаянно в свою комнату, я не раз видел, что будущий Berliner Louis шлялся в ней непрошенный и бывал вблизи комода. Замок комода оказался также незапертым хорошо. Я позвал хозяйку и объявил ей о пропаже денег. Она взбудоражилась, раз десять прокричала: «Kreutz Donnerwetter!*1, отвергала всякое малейшее подозрение на своего сынишку. Объявили полиции. Но где доказательства, что пропажа действительно существовала? Поговорили, покричали, побранились, тем и кончилось. Что тут делать? Я крепко призадумался, начал остаток уцелевших денег носить постоянно с собою, сократил еще более мелочные расходы; но все это, я видел ясно, не даст мне средств к жизни до конца семестра.
Иду к Garnison — Kirche, в анатомический (старый) театр, чтобы уплатить, пока еще есть деньги, профессору Шлемму за privatissimum (хирургические операции над трупами). Смотрю и вижу там несколько знакомое лицо, узнавшее и меня.
Это — студент Дерптского университета, сын богатого петербургского аптекаря, старика Штрауха.
Молодой Штраух2, не кончив медицинского курса, должен был оставить университет и бежать за границу. Он опасно ранил на пистолетной дуэли того студента, о ране которого на шее я уже рассказывал прежде. И вот этот Штраух, получивший от отца большое содержание, оставив Россию и с нею невесту, приехал в Берлин доканчивать курс.
— Вот встреча — то как нельзя кстати! — говорит мне Штраух, — знаете ли, мне бы хотелось жить и заниматься вместе с кем — нибудь, кто бы мог быть мне полезным в занятиях; не согласитесь ли вы? Я вам предлагаю квартиру у себя, особую комнату, содержание, удовольствия и развлечения, которыми я сам пользуюсь, а от вас ничего другого не требую, как помочь мне советом или объяснением там, где не хватит своего ума.
Я с радостью дал самое задушевное согласие.
В Провидение я тогда, ко вреду для самого себя, не верил и счел встречу с Штраухом за счастливый случай.
На другой же день я переехал к Штрауху и был ему искренно благодарен. Я жил с ним вместе, кажется, более года. И Штраух, и я сдержали слово. Он мне ни в чем не отказывал; всякое воскресенье водил он
меня в театр. Тогда были в ходу классические пьесы Шекспира, Шиллера, Лессинга, Гете, а Штраух был отъявленный меломан. Мы обыкновенно приносили с собою в театр перевод Шекспира и следили по нем за дикцией актеров, между которыми Лем, Рот, Крелингер были любимцами берлинской публики.
Питание моего тела также несколько исправилось — я пил каждодневно пиво с Штраухом, до которого он был охотник. Хотя мы всего чаще обедали по 3–хталерному абонементу, в чисто студенческом ресторане, но кушанья выбирали получше, приплачивая, да к тому же еще нередко и вечером заходили съесть порцию чего — нибудь.
В этом ресторане все блюда были на подбор воистину студенческие. Главную роль играла свинина с тертым горохом. Это кушанье съедалось студентами в ужасающих размерах, запиваемое берлинской пивною бурдою (так называемое Weissbier или Blonde); немалую роль, но уже как деликатес, играл сельдерейный салат (Sellerysalat).
Этот деликатес мне памятен еще и потому, что он предложен был одним бедным еврейчиком как нежное питательное средство.
Это предложение, о котором и теперь не могу вспомнить без смеха, было сделано в клинике Грефе1.
Знаменитый профессор имел обыкновение иногда спрашивать практикантов в его клинике о диете, необходимой для того или другого больного; при этом он требовал иногда от практиканта и довольно подробного меню для случаев из частной практики. Речь шла о режиме для какой — то слабой и бескровной дамы.
— Какое бы вы предложили нежное и вместе с тем питательное кушанье для этой ослабевшей и деликатной особы? — спрашивал Грефе у практиканта — еврейчика, которого я нередко встречал в нашем ресторане.
— Sellerysalat, — отвечал он в полной уверенности, что более приличного блюда для его больной никто не предложит.
Я, с своей стороны искренно, от души, помогал Штрауху в его занятиях, демонстрируя ему из хирургической анатомии, оперативной хирургии, читал с ним и репетировал, словом, делал, что мог. Через два года Штраух выдержал в Дерпте экзамен на доктора, и я, возвратясь в Дерпт, имел еще удовольствие попотчивать гостей на его докторском банкете черепаховым супом, заставляющим меня не менее сельдерейного салата смеяться при воспоминании о нем.
Я знал слабость Штрауха похвастать и отличиться. А угостить настоящим черепаховым супом в Дерпте большое общество на званом обеде — это чего — нибудь да стоит.
Случилось так, что как нарочно к банкету прислали в анатомический театр из Гамбурга огромную морскую черепаху, уже, конечно, давно отдавшую Богу душу; при раскупорке ящика обнаружился довольно пронзительный запах, и прозектор поспешил очистить скорее мясо от
костей, назначавшихся для скелета. Отпрепарированное мясо хотели уже, за негодностью, схоронить, как мысль о черепаховом супе для банкета дала этому материалу более высокое назначение.
Повар в ресторане Пашковского сумел придать мифологическим останкам черепахи такой необыкновенный вкус, что все гости на банкете Штрауха, и всего более, конечно, он сам, были восхищены дотоле невиданным в Дерпте деликатесом. Мы, я и прозектор (Шульц), знавшие, в какой степени разложения мышцы черепахи служили к изготовлению супа, посматривали только друг на друга, и удивлялись, как это и гости, и мы могли находить вкусною такую дрянь.