Леонид Гроссман - Пушкин
Так определял социальную среду, окружавшую поэта в момент его смерти близкий по воззрениям наблюдатель, во многом выражая собственные ощущения Пушкина перед обществом, ставшим его палачом.
«4 февраля, в первом часу утра или ночи, я отправился за гробом Пушкина в Псков, — записал в своем дневнике Тургенев. — Перед гробом и мною скакал жандармский капитан». На санных дрогах с телом поэта находился дядька умершего, Никита Козлов, пожелавший проводить его до могилы; он был глубоко опечален. «Не думал я, чтобы мне, старику, пришлось отвозить тело Александра Сергеевича. Я на руках его нашивал…». В Пскове губернатор прочел Тургеневу только что полученное «высочайшее» распоряжение воспретить при следовании тела Пушкина «всякое особенное изъявление, всякую встречу». Этим объясняется и необычайная, поистине фельдъегерская, быстрота переезда — в 35–40 часов от Петербурга до Тригорского; мертвого Пушкина мчали вскачь и без передышки, как важнейшего государственного преступника, лошадей загоняли — Тургеневу пришлось заплатить «за упадшую под гробом лошадь».
Прасковья Александровна, недавно лишь пославшая в Петербург «своему дорогому Александру» банку крыжовенного варенья, должна была в последний раз позаботиться о Пушкине. Ровно месяц тому назад, 6 января, она получила письмо поэта: «Испытываю сильнейшее желание навестить этой зимой Тригорское». Желание печально исполнилось. Ей оставалось только распорядиться о доставке тела в Святые Горы вместе с крестьянами, которых отрядили копать могилу.
Рано утром 6 февраля в монастырь приехали из Тригорского Тургенев с Никитой Козловым и две дочери Осиповой — восемнадцатилетняя Мария, с которой поэт приготовлял в прежние годы французские уроки и которой посвятил в 1835 году набросок «Я думал сердце позабыло — Способность легкую страдать…», а с нею и самая младшая, тринадцатилетняя Екатерина. Сама Прасковья Александровна была больна, все прочие члены ее семьи были в разъезде. Жандармский капитан Ракеев представлял петербургскую власть, архимандрит Геннадий — государственную церковь. От местной полиции присутствовал сельский заседатель Петров, представлявший земского опочецкого исправника (который сам счел неудобным явиться на эти «крамольные» похороны), и от исправника города Острова повытчик земского суда Филиппович.
В стороне, обнажив головы, стояли крестьяне Тригорского и Михайловского, потрудившиеся над рытьем могилы, пока еще временной: земля так промерзла, что пришлось пробивать ломом лед и засыпать гроб снегом до весенней оттепели.
Такова была горсточка людей, провожавшая Пушкина в могилу: почти никого из столичных властей, но зато верный «Савельич» — Никита Козлов, сопровождавший его по жизненным дорогам от колыбели на Немецкой улице до Святогорского погоста; старый культурный друг, определявший его в лицей, хлопотавший за него в годы ссылки, посылавший ему из чужих краев античные вазы и современную хронику Парижа; две девушки из Тригорского, для которых со временем этот снеговой холм будет связан с любимыми в их семье стихами: «Владимир Ленский здесь лежит, — Погибший рано смертью смелых…»; и, наконец, — несколько псковских крепостных, словно посланных к могиле убитого поэта тем подневольным народом, который своими сказаниями обогатил его творчество и навсегда принимал теперь в свою память имя Пушкина, чтоб донести его до далекой, но неизбежной эпохи своего освобождения.
ЭПИЛОГ
1837–1937
А вокруг уже поднималось «племя младое, незнакомое…» Над раскрытым гробом Пушкина Россия услышала голос нового гениального лирика Лермонтова, словно продолжавшего заветы погибшего поэта в своих разящих стихах и в смелом вызове палачам «свободы, гения и славы».
Телу Пушкина пришел поклониться студент-филолог Петербургского университета Иван Тургенев. «Пушкин был в ту эпоху для меня как и для многих моих сверстников, чем-то вроде полубога», вспоминал он впоследствии. Маленький чиновник департамента внешней торговли И. А. Гончаров, услышав на службе о смерти поэта, вышел из канцелярии и разрыдался: «Я не мог понять, чтоб тот, пред кем я склонял мысленно колена, лежал бездыханным…». Сын московского штаб-лекаря Достоевского, пятнадцатилетний Федор, не переставал повторять, что, если бы в семье не было траура по матери, он просил бы позволения у отца носить траур по Пушкину. В далеком Мюнхене молодой служащий русского посольства Тютчев, чьи стихи Пушкин перед смертью успел напечатать в своем «Современнике», писал свое знаменитое обращение к убитому поэту: «Тебя, как первую любовь, — России сердце не забудет…» Другой начинающий лирик, также уже представленный в стихотворном отделе пушкинского «Современника», воронежский песенник Кольцов, замечательно выразил в двух словах впечатление русских поэтов от постигшей их утраты: «Прострелено солнце!..»
Мысль и слово Пушкина уже владели целым литературным поколением и невидимо формировали его. Через десять-пятнадцать лет эти юноши и подростки выступят могучими строителями великой русской реалистической литературы, воспринимающей у Пушкина глубокую правду его живописи, безошибочную верность его рисунка, неотразимую подлинность образов, высокую социальную чуткость замыслов, широту и смелость композиций.
Представители старшего поколения уже утверждали эту великую «пушкинскую» традицию русской литературы. Гоголь в сороковые годы продолжает свою работу над замыслом, подаренным ему Пушкиным, — над «Мертвыми душами». Белинский, уже оцененный редактором «Современника» и намеченный им в сотрудники своего журнала, дает первую полную и цельную монографию о творчестве Пушкина; ряд положений этой замечательной книги ляжет в основу всей позднейшей критической мысли о поэте и отразится на отзывах о нем крупнейших представителей демократической критики шестидесятых годов — Чернышевского и Добролюбова. «Он был первым поэтом, — писал Чернышевский, — который стал в глазах всей русской публики на то высокое место, какое должен занимать в своей стране великий писатель».
Белинским вдохновляется и критик другого лагеря — славянофилов, или «почвенников», — Аполлон Григорьев, автор формулы «Пушкин — наше все», впервые выдвинувший, в русской критике вопрос о значении пушкинской прозы и категорически провозгласивший в 1861 году мировое значение пушкинского творчества: «И вот вслед за ними [Карамзиным и Жуковским] явился «поэт», явилась великая творческая сила, равная по задаткам всему, что в мире являлась не только великого, но даже величайшего: Гомеру, Данту, Шекспиру, — явился Пушкин».