Леонид Гроссман - Пушкин
Нужно было закончить и одно дело по «Современнику». Писательница Ишимова соглашалась перевести для его журнала любимого поэтом Барри Корнуоля.
Отмечая 27 января пьесы, особенно близкие ему, Пушкин выделил среди них два «драматических изучения» — опыт о ревности и о мщении — «Амелию Уентуорт» и «Людовико Сфорца».
Пушкин завертывает книгу в плотную серую бумагу, надписывает адрес и быстро набрасывает сопроводительную записку. Это его знаменитое последнее письмо Александре Осиповне Ишимовой.
«…Вы найдете в конце книги пьесы, отмеченные карандашем, переведите их как умеете — уверяю вас, что переведете как нельзя лучше. Сегодня я нечаянно открыл вашу Историю в рассказах и поневоле зачитался. Вот как надобно писать».
Такова последняя запись Пушкина. Уходя из жизни, он посылает безвестному малому товарищу по их общему делу — служению русской литературе — свою озаряющую похвалу, бодрящую ласку и прощальный привет.
Писать более было некогда. Предстояло спешно сговориться с Данзасом, отправиться во французское посольство к д’Аршиаку, послать за пистолетами к оружейнику Куракину, условиться о месте и часе встречи, переодеться, как для вечернего выхода, в свежее белье и до наступления сумерек обменяться огнем с противником. Сколько дел и как мало времени!
Редактор «Современника» отодвинул книги, положил перо и отошел от письменного стола.
Последний литературный день поэта Пушкина был окончен. Двадцатилетний творческий труд его обрывался навсегда.
Это было в среду 27 января 1837 года в одиннадцать часов утра.
Последние совещания о своей дуэли Пушкин имел с лицейским товарищем Данзасом, который никогда не был его другом Когда в 1820 году Пушкин был близок к самоубийству, рядом с ним были такие друзья, как Чаадаев и Николай Раевский. Он мог с ними обсудить вопрос о жизни и смерти. Теперь ему пришлось обратиться к школьному соученику, внутренне совершенно чуждому. Пушкин один только раз упомянул имя Данзаса в лицейских годовщинах и лишь для того, чтобы отметить, что он был «последним» в их классе; последним он оказался и в рядах друзей. Он не пытался, как в свое время Липранди, Соболевский, Нащокин и Сологуб, расстроить поединок или по крайней мере смягчить его условия Вместе с д’Аршиаком он занялся организацией дуэли а outrance, то-есть до смертельного исхода. Расстояние между барьерами всего десять шагов, что само по себе делало смерть почти неминуемой. Но ее неизбежность гарантировал жестокий четвертый пункт составленных секундантами правил: в случае безрезультатности первого обмена выстрелами дуэль возобновлялась, «как бы в первый раз», на тех же суровых условиях.
Приведем неизвестный рассказ о дуэли Пушкина из крупнейшего европейского журнала сороковых годов. Это вообще первое печатное описание знаменитого поединка (о котором в николаевской России запрещено было писать)[86].
«Все это происходило в январе. Снег, затверделый от мороза, сверкал вдалеке за городом под холодными лучами зловеще багрового солнца. Двое саней, сопровождаемые каретой, одновременно выехали из города и остановились за Новой Деревней, отстоящей в трех или четырех километрах от Петербурга. Оба противника вошли в небольшую березовую рощу. Их секунданты — оба весьма достойные люди — выбрали площадку, среди просеки, образованной деревьями… Пушкин наблюдал за их действиями нетерпеливым и пасмурным взглядом. Как только печальные приготовления были закончены, соперники стали друг против друга. Предоставленные им на продвижение пять шагов были также отмерены, и два плаща отмечали границы расстояния, которые им запрещено было переступать. Был подан знак. Г. д’Антес сделал несколько шагов, медленно поднял свое оружие, и в тот же миг раздался выстрел. Пушкин упал; его противник бросился к нему. «Стой!» крикнул раненый, пытаясь приподняться. И, опираясь одной рукой о снежный наст, он повторил этот возглас, сопроводив его резким выражением: «Я еще могу выстрелить и имею на это право». Г. д’Антес вернулся на свое место, приблизившиеся было секунданты отошли в сторону. Поэт, перенеся с трудом тяжесть своего корпуса на левую руку, стал долго целиться. Но вдруг, заметив, что его оружие покрыто снегом, он потребовал другое. Его желание было немедленно выполнено. Несчастный невероятно страдал, но его воля господствовала над физической болью. Он взял другой пистолет, взглянул на него и выстрелил. Г. д’Антес пошатнулся и в свою очередь упал. Поэт испустил ликующий крик: «Он убит!»… Но эта радость длилась недолго. Г. д’Антес приподнялся; он был ранен в плечо; рана не представляла никакой опасности. Пушкин потерял сознание. Его перенесли в карету, и все с грустью направились в город»[87].
Место это напоминает соответственное описание, сделанное пушкинским секундантом Данзасом: «Приподнявшись несколько и опершись на левую руку, Пушкин выстрелил. Д’Антес упал. На вопрос Пушкина, куда он ранен, д’Антес отвечал: «Кажется, пуля у меня в груди». — «Браво!» воскликнул Пушкин и бросил пистолет в сторону».
Непростительная беспечность Данзаса начала сказываться в полной мере с первого же момента мучительного и грозного поражения Пушкина: ни врача, ни кареты для спокойной доставки тяжело раненного, ни хотя бы бинта и тампона для первой помощи ему (такая забота входила в круг обязанностей секунданта). Данзасу пришлось пойти на компромисс, не свободный от некоторого унижения, и, скрыв это обстоятельство от Пушкина, принять «любезность» его противников, предложивших карету Геккерна для перевозки истекающего кровью поэта.
Уже совсем стемнело, когда они подкатили к дому на Мойке. Быстрый, стремительный Пушкин, любивший взлетать одним духом по лестницам, впервые не мог пошевельнуться. Данзас вызвал его камердинера. Старый, поседевший Никита, некогда сопровождавший Пушкина в прогулках по Москве, деливший с ним невзгоды южной ссылки, взял его в охапку, как ребенка, и понес по ступеням. Час назад, на снегу, перед врагами и даже наедине с Данзасом, раненый сохранял неприступную замкнутость, маскируя в карете оживленным разговором боль и тревогу. Но в старом Никите было нечто родное, сердечное, почти материнское; от него можно было желать и ждать участия. И Пушкин обратился к нему за последним словом утешения: «Грустно тебе нести меня?..» И Никита, как мать больного ребенка, покрепче обнял его, осторожно пронес по передней и бережно опустил в кабинете среди книжных полок на диван, с которого Пушкину уже не суждено было подняться.
Началось медленное умирание поэта, длившееся почти двое суток[88]. «Что вы думаете о моей ране?» спросил Пушкин доктора Шольца, первого из врачей, привезенных к нему «Не могу скрывать, она опасная». — «Скажите мне, смертельная?» — «Считаю долгом не скрывать и того». — «Благодарю вас, вы поступили, как честный человек; мне нужно устроить семейные дела». Приехавший вскоре лейб-хирург Арендт подтвердил безнадежность положения.