Симона де Бовуар - Сила обстоятельств: Мемуары
Профсоюзы решили превратить похороны в массовую манифестацию, и правительство вынуждено было согласиться. Несколько членов Лиги, в том числе и мы, собирались встретиться у Биржи труда, где были выставлены катафалки. Ланзманн должен был заехать за нами в половине девятого. С восьми часов из кухни было видно, как по авеню Версаль плотными рядами едут автомобили с огромными красными букетами и венками на крышах. Ланзманн приехал поздно, его машина сломалась, и он взял такси. Образовались такие пробки, что шофер высадил нас у входа в метро. Было десять часов, когда мы добрались до площади Республики, и с этого момента транспорт больше не работал, все парижские трудящиеся объявили забастовку. На тротуарах, у заграждений теснилась огромная толпа; многочисленные группы с красными венками направлялись к Бирже труда. Мы вошли в зал, где находились делегации, и заняли место в рядах кортежа довольно далеко за катафалками. На площади тысячи молчаливых людей терпеливо дожидались возможности присоединиться к шествию. На бульваре Тампль я поднялась на возвышение и увидела покрытые красными цветами катафалки, черно-красный бульвар с торжественно движущимися массами людей и цветов; за моей спиной — нескончаемая толпа, более многочисленная, чем 1 октября в Пекине: по меньшей мере семьсот тысяч человек. Когда профсоюзы приходят к согласию, люди идут за ними.
Правительство пролило кровь, чтобы разогнать пятьдесят тысяч манифестантов, а теперь вынуждено было позволить семистам тысячам прошествовать по бастующему городу. Молчаливые, дисциплинированные массы доказывали ему, что не используют свою свободу ради того, чтобы предать Париж огню и мечу, и если бы полиция не пускала в ход дубинки, никто не задохнулся бы и не был затоптан. На протяжении всего пути активисты обеспечивали безупречный порядок. В сумрачном свете непогоды сильный ветер хлестал деревья, черные под почерневшими небесами; падал мокрый снег, от которого стыли ноги, но мы шли не останавливаясь, нас согревало мощное присутствие вокруг нас. Я надеялась, что для родственников погибших оно было поддержкой, наделяя смыслом их скорбь. А для погибших этот апофеоз был столь же внезапным, как сама смерть. «Прекрасные похороны»: обычно они бывают подготовлены всей жизнью, так что в каком-то смысле усопший на них присутствует. Но в данном случае — нет. Они отсутствовали даже на этой обратной стороне своего отсутствия.
Когда мы прибыли к Пер-Лашез, небо стало ясным. Люди взобрались на стену кладбища, другие — на могилы. Застыв неподвижно, мы слушали «Траурный марш» Бетховена. Ветер гулял среди черных ветвей, придавая этому мгновению еще большую драматичность. Боже мой! Я так ненавидела французов! Вновь обретенное братство потрясло меня. Почему так поздно? Доминика Валлон от имени Национального союза студентов Франции, затем секретарь Французской конфедерации христианских трудящихся, выступая, напомнили о бойне 17 октября, обвинив правительство в убийствах 8 февраля. Все, казалось, одобряли их речи, и я задавалась вопросом: если бы компартия, если бы профсоюзы мобилизовали массы на борьбу против Алжирской войны, разве они не пошли бы за ними? Безусловно, не следовало все сваливать на обстоятельства, на структуры, сложности и расколы, но наверняка это утро свидетельствовало о расточительно неиспользованных желании и готовности людей. Не знаю, утешала меня такая очевидность или огорчала.
Мы пересекли кладбище. У Виктора Ледюка лоб был заклеен лейкопластырем: 8 февраля его избили дубинками. Мы шли между мраморными памятниками с именами знаменитых буржуа: полуобнаженные женщины играли на лютнях или протягивали к небу скорбные руки. У Стены коммунаров, на краю огромного ковра белых и красных цветов, мы остановились. Люди шли весь день, до самого закрытия. Не имея возможности преуменьшить событие, газеты решили признать его значимость, но поставили это в заслугу правительству, словно убийцы у метро Шаронн были оасов-скими головорезами, а не верными служителями власти.
Переговоры о мире продолжались. «Мир, любой ценой мир, на который нам наплевать», — писал Ланзманну один из его алжирских друзей. Вечером в воскресенье, 18-го, где-то в уголке газеты мы прочитали, что мир подписан, и не почувствовали ни малейшей радости. Ведь не разобрались пока ни с армией, ни с «черноногими». И победа алжирцев не стирала семи лет французских злодеяний, вдруг выставленных на всеобщее обозрение. Теперь французы все знали, и это ничего не меняло, потому что они знали всегда. Им повторяли: «Вы как немцы во времена нацизма!» А они отвечали — я слышала это собственными ушами, и это отражало общее чувство: «Да, бедные немцы, теперь мы понимаем, что они не виноваты». А как же эти похороны? Дело в том, что коллективный эгоизм является частью политики, а не психологии. В жертвах 8 февраля парижане видели своих.
Сартр согласился провести в Брюсселе митинг, темой которого будут Алжир и фашизм. Бост отвез нас туда на машине. Кроме бельгийских правоэкстремистских групп, в Бельгии было много французских фашистов, поэтому предосторожность не помешала. Главный организатор, тридцатипятилетний мужчина, которого звали Жан, не один год помогал алжирцам переходить границу, привыкнув к строгим правилам безопасности, он применил их и к Сартру.
Только в момент отъезда и притом условным языком он сообщил по телефону путь нашего следования. В Рокруа Сартр вместе с Лальманом и Л., молодым темноволосым коммунистом, пересел в бельгийскую машину, которую сопровождали автомобили с вооруженными активистами. А молодой светловолосый коммунист занял место между Бо-стом и мной. «Ситуация сейчас крайне неприятная, — сказал он. — Единство действий, сами понимаете, вызывает кучу разногласий». Мы остановились у Жана для короткого телевизионного интервью, а потом с полчаса кружили по городу, прежде чем пойти на ужин к супругам Л. Они пригласили разных представителей бельгийских левых сил и бургомистра, который, вопреки определенному давлению, согласился, чтобы митинг прошел в его коммуне. Во время ужина Жан вышел из-за стола; через какое-то время прибежала испуганная прислуга: «Месье упал в ванной комнате!» Потеряв сознание, Жан ударился головой о ванну. «Я вел себя как баба», — смущенно говорил он на следующий день. На самом деле друзья считали его героем: постоянный риск — при каждом переходе алжирцы полны были решимости дорого отдать свою жизнь, — принятая на себя ответственность изнурили его. Ночевали мы у Лальмана; спустившись к завтраку, мы узнали, что наши молодые стражи провели ночь в вестибюле, положив свои револьверы в цветы.