Борис Носик - Здесь шумят чужие города, или Великий эксперимент негативной селекции
В годы немецкой оккупации семье Шагала пришлось бежать в США. Отважный Вэриан Фрей, посланный американскими благодетелями и знаменитым Комитетом спасения в Марсель для сбережения французской культуры и ее звезд, сумел с помощью американского консула спасти от смерти и вывезти в США многих французских гениев: еще один солидный кирпич в стену французской ненависти ко всему американскому (опять они нас спасают, да что мы, сами не можем, что, у нас нет Виши и полиции?..).
За океаном, как в Витебске
Прожив семь лет в Америке, Шагал так и не заговорил по-английски, хотя после смерти Беллы в 1944 году подругой его стала американка Вирджиния О'Нейл-Хэггард, родившая ему сына. Шагал говорил в США по-французски, по-русски, а еще чаще — на языке идиш. Среди его новых собеседников, помнивших этот язык, были знаменитый историк-медиевист, писатель, скульптор, искусствовед. Окраина Витебска и родное местечко проступали теперь в памяти Шагала, как «книга, повернутая лицом к Богу». Это последнее сравнение придумал не Шагал, а человек, который приплыл из Франции в США чуть раньше его и в поисках работы взялся в соавторстве с американским этнографом за солидную книгу о восточноевропейском местечке (штетл). В Париже человек этот, беженец с Украины Марк Зборовский, был агентом НКВД, где он трудился под кличкой «Тюльпан». Представ позднее перед комиссией Маккарти, он рассказал, как сумел снискать доверие Троцкого и его сына, как похитил архив Троцкого из музея и т. п. Его хотели присудить к году тюремной отсидки, но поклонники книги о штетлах взяли его на поруки…
Много-много чудных лет
Вернувшись в 1948 году во Францию, Шагал поселился сперва в Оржевале, потом на Лазурном Берегу Франции. Там-то шестидесятипятилетний художник и встретил свою новую супругу, уроженку Киева Валентину Бродскую (по-семейному Baby), вместе с которой он счастливо прожил на Ривьере еще тридцать три года в неустанных трудах.
Мой приятель-скульптор Алексей Оболенский, живущий в Ницце, рассказывал мне, как вместе с гостившей у него знаменитой московской поэтессой, звездой русских 60-х годов, он навестил девяностолетнего Шагала в его мастерской в Сен-Поль-де-Вансе. Автоматическое кресло поднимало старенького художника под потолок и перемещало перед огромным холстом, и он все писал, писал, писал по эскизу. Картина, еще картина, еще. И в девяносто три года, и в девяносто пять…
(Это были самые дорогостоящие картины на свете. Не слишком, впрочем, отличные от тех, что были написаны двадцать, тридцать, сорок или пятьдесят лет назад. — Б. Н.)
Московская красавица-поэтесса захотела прочитать великому художнику свои стихи о Мандельштаме. Он даже мог бы лично знать нашего дерзкого Мандельштама, еще в тогдашней России. В 30-е годы Мандельштам погиб в ГУЛАГе… К тому же Мандельштам был тоже еврей…
Зазвучал в ателье чудный, ломкий голос поэтессы (да уж, стихи Ахмадуллиной — это тебе не Сандрар, это музыка. — Б. Н.). Голос звучал, переливался, прерывался, потом захлебнулся, смолк… В ателье воцарилась тишина. Девяностолетний гений понял, что он должен сказать что-нибудь ободряющее, что-нибудь гениальное… И он сказал с присущей ему шагаловской простотой и честностью:
— Что я понял? Я понял, что Вы очень волнуетесь…
Не много сказал, но точно.
Может, Шагал вспомнил при этом, как, едва научившись говорить по-русски, он написал русские стихи, хотел показать их Блоку, но не решился. Семьдесят лет тому назад. В 1907-м…
«Неужели я мог тут жить?» — думает старый и богатый гений Марк Шагал, глядя на чудом уцелевший «Улей»…
Еще минуту спустя он вспомнил, что работа ждет, и тогда чудо-кресло вознесло его под потолок, к холсту…
Он дожил до девяноста восьми лет и был похоронен в прелестном Сен-Поль-де-Вансе, над долиной, лимонными и оливковыми рощами, над виллами, бассейнами, загорелыми наядами… Группы туристов толкутся у ограды маленького горного кладбища, часто слышна русская речь. Я сам слышал…
— Гляди, Вась, и Бродский с ними. Иосиф Бродский. Чего это он?
— Они любят, чтоб все вместе… У них так… — объяснил почтенный Вася.
Еще один И. Бродский нашелся. Какой-нибудь Вавин родственник…
Улей, улей… Когда ж это было?
Когда парижские власти надумали ломать ротонду «Улья», художники взбунтовались. Они создали комитет по спасению «Улья», почетным председателем которого попросили быть Шагала. Он приехал в Данцигский проезд, постоял у старинной полузабытой ротонды, собравшейся пережить его самого…
Стоял, смотрел на окна, вспоминал, где кто жил из тех, невеликих… Фотографы роились вокруг него, щелкая затворами… О чем думал старый художник? Может, удивлялся тому, что можно было жить в таких тяжелых жилищных условиях…
О чем он думал? Как нам угадать? Я-то, глядя на эти окна, вспоминаю красотку-художницу, которая родилась и выросла в «Улье», вышла замуж за красавца-художника, поселилась сперва в бывшей студии Шагала, потом в бывшей студии Сутина, ждала рождения детей и золотоносных шедевров. Детей родила…
О чем думал старый художник? Мне ни в жисть не догадаться. В поисках догадки звоню парижскому соседу-художнику, иду в гости. Самый ближний из моих соседей-художников — Макар, Володя Макаренко. Мне он симпатичен уже тем, что учился в России, что родился на Украине. Симпатия к Украине — это на всю жизнь: я родился в тот год, когда у великого мясника закружилась головка от крови, пролитой на Украине. Он даже объявил об этом своим подручным: «Головокружение от успехов»…
Макар рассказывает истории о художниках, о студенческих годах, о том о сем. Я слушаю рассеянно. Красивая, интеллигентная жена Макара Виктория (а как еще могут звать интеллигентную женщину?) подает очень грамотные реплики. Я слушаю рассеянно — при чем тут Мухинское училище, знаменитая «Муха»? И вдруг до меня доходит, что это все про «Улей», про скопище непризнанных (еще не признанных) гениев.
А Макар увлекся рассказом, и умница Вика наливает ему еще рюмочку, и еще…
— Вот послухай. Сижу я у себя вечером в трущобе. Стучит друг Гена: «Выпить ничего нет?» — «Ни грамма. И денег ни копейки…» Гена смотрит: «Работал сегодня?» — «Писал немножко…» Но все картины к стене повернуты. «Ну давай хоть чайку попьем. Ставь чайник…» Возвращаюсь из кухни, он уже повернул и разглядывает, что я сделал сегодня. И старые от стены повернул. Ну, пошли, говорю, к тебе чай пить. Пришли — посылаю его ставить чай. Мне тоже любопытно. Но все к стене повернуто. Я отвернул, поглядел. Ого, что-то новое. Откуда ветер дует? Поглядел на столе — новые вырезки из журналов: Дали, Пикассо. А это еще что? Поллок… Из Америки… Попили чайку, пошли к Васе. Та же история…