Джулиан Барнс - Уровни жизни
Я уже понимал, что здесь уместны только исконные слова: «смерть», «горе», «печаль», «несчастье». Ничего современно-уклончивого или наукообразного. Скорбь — это не медицинское, а человеческое состояние; его можно забыть (равно как и все остальное), наглотавшись таблеток, но еще не придумали таких таблеток, которые способны от нее излечить. Горе не убивает; степень печали математически точна («тщательно отмерена»). Есть один эвфемизм, который мне особенно неприятен: «отойти». «Я слышал, ваша жена отошла; примите мои соболезнования» (куда отошла? по-маленькому? по-большому?). Не обязательно говорить «умерла», хотя это вполне обиходное слово. Но есть же промежуточные варианты. На каком-то мероприятии, из тех, что мы всегда посещали вдвоем, ко мне подошел знакомый и попросту сказал: «Кого-то не хватает». И это прозвучало уместно в обоих смыслах.
Одно горе не проясняет другого, но они могут пересекаться. Поэтому среди тех, кто перенес утрату, существует некая общность. Только им известно то, что известно, хотя у каждого это знание — свое. Ты прошел сквозь зеркало, как в фильме Кокто, и оказался в мире, где царит другой уклад и другая логика. Небольшой пример. Дело было за три года до смерти жены; мой старинный друг, поэт Кристофер Рид, овдовел. Он стал писать о смерти и ее последствиях. В одном стихотворении он говорит о неприятии мертвых живыми:
Я, как дикарь, чтил древние табу.
Но как-то после званого обеда
Напомнил, что жена моя в гробу,
И общим ужасом закончилась беседа.
Впервые прочитав эти строки, я подумал: странные у тебя друзья. А потом мысленно обратился к нему: ты, наверное, не понимал, что совершаешь бестактность? Ответы пришли позднее, когда меня постигла та же участь. С самых первых дней я овладел привычкой (а учитывая мое смятение духа, вернее будет сказать, что привычка овладела мною) заговаривать о жене, когда захочу или сочту нужным: упоминания о ней сделались нормальной частью любого нормального разговора, хотя «нормальности» не было и в помине. Очень скоро мне открылось, как скорбь сортирует и перетасовывает окружающих, как проверяются друзья: одни выдерживают это испытание, другие — нет. Давние привязанности могут либо упрочиться разделенной скорбью, либо вдруг оказаться ничтожными. Молодые справляются лучше пожилых; женщины — лучше, чем мужчины. Это никого не должно удивлять, но почему-то удивляет.
Вообще, принято считать, что люди одного с тобой возраста, пола и семейного положения проявляют наибольшее понимание. Какая наивность. Помню одну ресторанную беседу с тремя женатыми приятелями примерно моих лет. Каждый из них знал мою жену долгие годы (лет восемьдесят-девяносто на круг) и, задай я им вопрос в лоб, каждый бы сказал, что любил ее. Я упомянул ее имя; они не отреагировали. Я повторил — и опять ничего. В третий раз я, наверное, сознательно пошел на провокацию: в их молчании мне виделась не благовоспитанность, а трусость. Боясь прикоснуться к ее имени, все трое отреклись от нее трижды, и мое мнение о них пошатнулось.
Не обойти и вопрос гнева. Одни гневаются на умершего, считая, что он покинул их, предал, когда лишился жизни. Что может быть неразумнее? Мало кто, даже самоубийцы, уходит из жизни по доброй воле. Другие злятся на Бога, но если Бога нет, то и это совершенно неразумно. Третьи злятся на весь мир, который, допустил подобное, позволил свершиться неизбежному, неотвратимому. У меня не возникало буквально такого ощущения, но осенью 2008 года я с большой досадой читал газеты и смотрел телепередачи. «Новости» казались мне увеличенной, оскорбительной копией все тех же — движимых скепсисом и неведением — автобусов с безучастными пассажирами. Почему-то меня волновали выборы Обамы, но остальные события беспокоили крайне мало. Сообщалось, что вся финансовая система вот-вот рухнет и сгорит, но это меня не трогало. Деньги не смогли помочь моей жене, так какой же от них прок и зачем оберегать их от краха? Сообщалось, что климат планеты близится к роковой черте, но по мне пусть бы он пересек эту черту и шел себе дальше. Когда я возвращался из больницы на автомобиле, на определенном участке дороги, как раз перед железнодорожным мостом, мне приходили на ум одни и те же слова, которые я твердил вслух: «Все это — происки вселенной». «Все» — означало «вот это», огромное, исполинское «это». Слова не утешали; возможно, они служили неким способом сопротивления альтернативному состоянию — ложному утешению. Но если вселенная опустилась до происков, пусть бы она строила козни самой себе и катилась ко всем чертям. С какой стати мне было спасать мир, если мир не смог, не захотел спасти мою жену? Одна моя знакомая, муж которой почти мгновенно умер от инсульта в пятьдесят с небольшим, рассказывала, что гнев ее был направлен не на него самого, а на его неведение. Он не знал, что вот-вот умрет; не успел приготовиться, не простился с ней и с детьми. Это и есть одна из разновидностей злости на вселенную. Злости на равнодушие — равнодушие жизни, которое длится ровно столько, сколько отмерено нам до конца.
Гнев можно перенаправить на друзей. За их неспособность сказать и сделать то, что нужно, за их непрошенную назойливость или кажущуюся бесчувственность, froideur. А поскольку скорбящий и сам не всегда знает, что для него желательно или что требуется, а знает лишь, чего ему не нужно, то и взаимные обиды не редкость. Некоторые знакомые чураются скорби не меньше, чем самой смерти; такие люди обходят тебя стороной, словно боясь подцепить инфекцию.
Другие по незнанию решают, что ты погорюешь вместо них. Третьи изображают энергичную заботу. «Ну, — требовал ответа голос в телефонной трубке через неделю после смерти моей жены, — что поделываешь? В выходные ходил в поход?» Я в подобных случаях срывался на крик, а потом и вовсе бросал трубку. Нет: в походы выходного дня мы ходили вместе с нею, пока жизнь моя находилась на уровне.
Но, как ни удивительно, сегодня этот бесцеремонный вопрос звучит уже не столь одиозно. В течение многих лет я иногда пытался вообразить, что буду делать, если в моей жизни произойдет «нечто ужасное». Что могло представлять собой «нечто ужасное», я не уточнял даже для себя, но варианты были отнюдь не безграничны. Я заранее решил, что совершу один тривиальный поступок и один серьезный. Первое — сдамся наконец-то Руперту Мердоку и подпишусь на пакет спортивных каналов. Второе — в одиночку пересеку пешком всю Францию или же, если это окажется неосуществимым, какую-то ее часть: скорее всего, пройду с рюкзаком вдоль Лангедокского канала от Средиземного моря до Атлантики, захватив с собой блокнот, чтобы фиксировать свои попытки справиться с «чем-то ужасным». Но когда ужасное и в самом деле случилось, у меня не возникло ни малейшего желания сунуть ноги в туристские ботинки. Придавленный скорбью, я оказался не способен на «походы выходного дня».