Джулиан Барнс - Уровни жизни
Тремя годами позже, в обход закона примкнув к экспедиции лорда Вулзли по освобождению генерала Гордона в Хартуме, Бёрнаби пал в битве при Абу-Клеа: солат-махдист ударил его копьем в шею.
Миссис Бёрнаби повторно вышла замуж и нашла себя в плодотворном литературном творчестве. Через десять лет после смерти первого мужа она издала практическое руководство, ставшее теперь библиографической редкостью: «Как фотографировать снег».
Потеря глубины
Соединить двух человек, которых никто прежде не соединял. Порой это смахивает на первую попытку соединить водородный и тепловой шары: желаете сначала рухнуть, а потом сгореть или сначала сгореть, а потом рухнуть? Но иногда это срабатывает, и появляется нечто новое, и мир становится другим. А потом, рано или поздно, по той или иной причине, одного из них отнимают. И оказывается, то, что отнято, превосходит сумму того, что было вначале. Наверное, математически это невозможно, но эмоционально — вполне.
Поле битвы при Абу-Клеа было усеяно «бесчисленными ордами мертвых арабов», которые «в силу обстоятельств остались непогребенными». Но не остались без досмотра. У каждого на одной руке была кожаная повязка с молитвой, составленной самим Махди и сулившей, что британские пули обратятся в воду. Похожее ощущение веры и неуязвимости дает нам Любовь. Время от времени — и даже нередко — это срабатывает. Мы лавируем среди пуль, как Сара Бернар, уверявшая, что лавирует среди капель дождя. Но никто не застрахован от нежданного удара копьем в шею. Потому что в каждой истории любви скрыта будущая история скорби.
*По молодости лет мы в первом приближении делим мир на тех, у кого был секс, и тех, у кого не было. Потом — на тех, кто познал любовь, и тех, кто ее не изведал. Еще позже — по крайней мере, если нам выпало счастье (или, наоборот, несчастье) познать любовь, нам повезло (или, наоборот, не повезло) — мир делится на тех, кто перенес утрату, и тех, кого она миновала. Эти деления абсолютны; это тропики, которые пересекает каждый.
Мы прожили вместе тридцать лет. Мне было тридцать два года, когда мы познакомились, и шестьдесят два, когда она умерла. Сердце жизни моей; жизнь сердца моего.
При том, что она ненавидела саму мысль о наступлении старости (в свои двадцать с небольшим она считала, что не перешагнет сорокалетний рубеж), я радостно предвкушал долгую совместную жизнь, постепенное замедление и успокоение хода вещей, пору общих воспоминаний. Я представлял, как буду о ней заботиться, и даже мог бы — хотя никогда этого не делал — представить, как убираю волосы с ее беспамятных висков, привыкая, подобно Надару, к роли чуткого фельдшера (неважно, что такая зависимость могла вызвать у нее отвращение). Вместо всего этого из лета в осень хлынули волнения, тревоги, страхи, леденящий ужас. Между ее диагнозом и смертью прошло тридцать семь дней. Я старался не обманывать себя и всегда смотреть правде в глаза; это привело меня к какой-то безумной ясности осознания происходящего. Возвращаясь из больницы, я почти каждый вечер ловил себя на том, что с негодованием смотрю на пассажиров автобуса, хотя они просто-напросто ехали домой в конце дня. Как могли они сидеть в праздном неведении, выставив свои равнодушные профили, когда весь мир оказался на грани необратимой перемены?
Смерть, явление обыденное и уникальное, плохо поддается нашему разумению, выбиваясь из общей схемы бытия. Как сказал Э. М. Форстер: «Одна смерть может найти объяснение, но не проливает света на другую». А дальше мы не в состоянии предугадать скорбь: ее протяженность и глубину, ее тон и фактуру, обманчивость, ложные прозрения и рецидивы. К тому же — первоначальный шок: ты просто падаешь в ледяное Северное море, тщетно надеясь на свой никчемный пробковый пояс.
Ты никогда не сможешь подготовиться к новой реальности, в которую тебя бросила жизнь. Одна моя знакомая думала (вернее, надеялась), что сможет. Ее муж долго умирал от рака; женщина практического склада ума, она загодя попросила, чтобы для нее составили список литературы, включавший классические труды по преодолению скорби. В нужный момент он оказался совершенно бесполезным: «момент» — это бесконечные месяцы, которые на поверку оказались считаными днями.
Много лет я то и дело возвращался мыслями к повествованию одной писательницы о смерти мужа, который был старше ее. Она призналась, что во время скорби тихий внутренний голос нашептывал ей: «Это свобода». Когда настал мой черед, я вновь вспомнил ее исповедь, боясь, как бы суфлерский шепот не обернулся предательством. Но не услышал ни внутреннего голоса, ни этих слов. Одно горе не проливает свет на другое.
Скорбь, как сама смерть, обыденна и вместе с тем уникальна. Вот банальная параллель. Сменив марку машины, ты вдруг начинаешь замечать, как много на дороге именно таких автомобилей. Они отпечатываются в сознании, как никогда прежде. Потеряв самого близкого человека, ты вдруг начинаешь замечать, как много вокруг вдов и вдовцов. Прежде они, как и автомобили, оставались для тебя почти незамеченными: для других участников движения, для тех, кто не знает утраты, они таковыми и остаются.
Скорбь определяется нашим характером. Это тоже кажется очевидным, но бывают такие моменты, когда ничто не видится и не ощущается как очевидное. Один мой друг умер, оставив жену и двоих детей. Какова была их реакция? Жена тут же затеяла ремонт; сын прошел в отцовский кабинет и не выходил, покуда не прочел каждую записку, каждый документ, каждое малейшее письменное напоминание об отце; дочь принялась делать бумажные кораблики и пускать их на озере, над которым отец завещал развеять свой прах.
Другой мой знакомый трагически скоропостижно скончался в аэропорту, рядом с лентой выдачи багажа. Его жена отошла за тележкой, а когда вернулась, увидела, что люди столпились вокруг чего-то. Она еще подумала, что у кого-то не выдержал чемодан. Но нет: это у ее мужа не выдержало сердце — он был уже мертв. Через несколько лет, после смерти моей жены, она написала мне: «Вся штука в том, что природа чрезвычайно точна: она тщательно отмеряет боль сообразно утрате, и, я считаю, в каком-то смысле боль для человека желанна. Если бы она ничего не значила, она бы ничего не значила».
Эти слова меня поддержали. Я долго хранил ее письмо на своем рабочем столе, хотя с трудом представлял, как можно желать боли. Но тогда я был в самом начале пути.
Я уже понимал, что здесь уместны только исконные слова: «смерть», «горе», «печаль», «несчастье». Ничего современно-уклончивого или наукообразного. Скорбь — это не медицинское, а человеческое состояние; его можно забыть (равно как и все остальное), наглотавшись таблеток, но еще не придумали таких таблеток, которые способны от нее излечить. Горе не убивает; степень печали математически точна («тщательно отмерена»). Есть один эвфемизм, который мне особенно неприятен: «отойти». «Я слышал, ваша жена отошла; примите мои соболезнования» (куда отошла? по-маленькому? по-большому?). Не обязательно говорить «умерла», хотя это вполне обиходное слово. Но есть же промежуточные варианты. На каком-то мероприятии, из тех, что мы всегда посещали вдвоем, ко мне подошел знакомый и попросту сказал: «Кого-то не хватает». И это прозвучало уместно в обоих смыслах.