Николай Любимов - Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1
И опять-таки «дендизм» заставил Багрицкого разбушеваться в Художественном театре после утреннего «общественного просмотра» «Мертвых душ» (11 декабря 1932 года). В антракте мне запомнились до странности моложавое лицо Леонида Леонова, глаза умной и грустной жабы на уродливом лице карлицы Сейфуллиной; очки, наглая бородка и чувственные губы завсегдатая банкетов, премьер и вернисажей, ввертливого Абрама Эфроса; запомнился скользивший, поблескивая пенсне, по коридорам и фойе, всей своей в меру плотной фигурой устремленный вперед Дживелегов. Спектакль кончился. Публика ринулась к раздевалке. На лестнице – Эдуард Георгиевич под руку с Лидией Густавовной. Нечистый дернул меня подойти и спросить, как ему понравилось.
Багрицкого точно прорвало.
– Ч-чепуха! Ер-рунда! Пьесы нет! Спектакля нет! Ер-рунда! – вопил он на весь театр. – Булгаков – талантливый драматург, но театр ему все испортил.
Багрицкий и тут был не прав. Легковесная опрометчивость его мнения была опровергнута самой жизнью. Широчайший зритель – и взрослый, и юный – принял спектакль и принимал его на протяжении десятилетий. А это что-нибудь да значит. Любопытно, что «распушил» спектакль на его обсуждении Андрей Белый, в котором до конца его дней сидел рядом с большим поэтом символистский эстет и декадент, противопоставил «Мертвым душам» в Художественном театре мейерхольдовского «Ревизора», заявив, что настоящего Гоголя можно увидеть только в спектакле Мейерхольда. В том же примерно духе, с высоты своего снобистского величия, высказывались и тогдашние театральные критики.
Зерно истины в бунте Багрицкого, однако же, было: пьесы «Мертвые души» действительно не получилось, но не получилось вовсе не потому, чтобы «рутинный» театр напортил талантливому Булгакову, а потому что поэма Гоголя в целом инсценировке не поддается. Именно в силу особенностей ее композиции заранее обречена на неуспех любая попытка сыграть Чичикова, ибо Чичиков в поэме всего рельефнее выступает в гоголевских описаниях и в том биографическом экскурсе, который предпринял Гоголь в конце первого тома и из которого явствует, как Чичиков «дошел до жизни такой». А в разговорах с губернатором и с помещиками его роль – служебная, подсобная: он выспрашивает, он выпотрашивает своих собеседников, его вопросы снимают один за другим покровы с их внутреннего мира. Оттого и в спектакле Художественного театра самой бледной фигурой – не по вине Топоркова – оказался Чичиков. Инсценировка отдельных эпизодов из «Мертвых душ» может удаться, и она удалась Булгакову. Из большинства персонажей «Мертвых душ» могут получиться при сценическом их воплощении живые люди, законченные образы, типы. Художественный театр достиг этой цели. Но пьеса распадается на эпизоды. А там, где Булгаков пытался не просто инсценировать, а именно строить пьесу, вышло «не из той оперы». Достаточно вспомнить сочиненный им и «пришитый» конец – сцену в тюрьме, звучащую резчайшим антигоголевским диссонансом: Чичикова местные власти упрятали в тюрьму, мытарят его там, а затем выпускают за взятку. Это сцена из Щедрина, а не из Гоголя. Да, пьесы «Мертвые души» в самом деле нет. Булгаков и театр виноваты в том, что они с заранее не обдуманным намерением взялись сделать пьесу, и по этому векселю они не уплатили, но они нисколько не виноваты, что пьеса у них не вышла – она и не могла выйти при всем желании. А спектакль тем не менее был. Был благодаря магии гоголевского слова, почти везде бережно сохраненного Булгаковым, и благодаря игре актеров: Тарханова в роли Собакевича, Москвина, а позднее Ливанова в роли Ноздрева, Леонидова в роли Плюшкина, Станицына в роли губернатора, Кедрова в роли Манилова. Но эта в высшем смысле реалистическая игра по тогдашним смутным временам, в эпоху брожения не только умов, но и вкусов, когда агиточный примитив Любимова-Ланского мирно уживался с мейерхольдовскими выкрутасами и таировскими вытребеньками, казалась старомодной, отживающей свой век. Никаких харь, никаких уродливых масок. И точно: в спектакле Художественного театра никто никого намеренно не пугал, как не запугивал своих читателей и Гоголь. В искусстве, если начинать нарочно пугать, то страшно не бывает. Вспомним знаменитые слова Льва Толстого о Леониде Андрееве. А вот при чтении «Мертвых душ» становится страшно. Страшно было и зрителю спектакля. Страшно от по-разбойничьи дико округлившихся и засверкавших глаз Ноздрева (Ливанова), в котором вдруг, в критический момент, раскрывается не просто мошенник, а способный на все лиходей. Страшно от того иссушающего маниакального огня, который дотлевал и лишь по временам жутко вспыхивал в человеке-мумии – таким изображал Леонидов Плюшкина. Страшно потому, что губернатор и чиновники – такие в общем добродушные, милые люди, с которыми и в картишки приятно перекинуться, которые и угостить могут на славу, – страшно, ибо монстры – исключения, а это, значит, явление бытовое. (Вот так же страшны «Записки охотника» изображением ужаса крепостной обыденщины.) Страшно от всего спектакля, по-гоголевски смешного и в то же время заставлявшего вспомнить слова Пушкина: «Боже, как грустна наша Россия!» Вот эта столь трудно дающаяся простота исполнения, без нажима гротесковых педалей, не удовлетворила, разочаровала, рассердила Багрицкого. В ее глубину он не проник. Зрелый поэт Багрицкий не терпел завитушек и побрякушек. В театре они тешили его как малого ребенка.
Казалось бы, после второй моей встречи с Багрицким судьба имела полное право поставить точку. Ан нет! Отношения наши укрепились, встречи участились. Позвонишь, бывало, по телефону. Раздается голос, похожий на крик охрипшего от многократного кукареканья петуха: «Алё!». Это Багрицкий, все-таки порой изнемогавший от наплыва посетителей, пытается говорить тонким женским голосом. «Можно попросить Эдуарда Георгиевича?» – «Он болен. А кто его спрашивает?» – «Любимов». – «А, Коля! Вы сейчас свободны? Приходите». Этот мгновенный переход от чужого голоса к своему обычному радовал меня неизъяснимо. Я мчался по Тверскому бульвару, по Тверской, затем – несколько шагов по Проезду Художественного театра, несколько шагов по двору – и бегом по лестнице.
Каждый разговор с Багрицким я, ненасытный и в ту пору уже бескорыстный любитель поэзии, преимущественно – русской (те немногие стихотворения, которые выходили из-под моего пера после беседы с Багрицким, решительно не удовлетворяли меня), ценил на вес золота, даже если с ним не вполне соглашался. Когда он читал стихи, я слушал разинув рот. Как человек, он был наделен большим, своеобразным обаянием. Как собеседник, был неистощим на прыскавшие соком шутки. Багрицкий устраивал для меня целые «литературные концерты». Видимо, ему хотелось, подобно тому, как ставят голос, поставить мне вкус в поэзии, независимо от того, выйдет из меня «профессиональный певец» или нет. При мне занимался он и с «начинающими» и с «продолжающими». Это была не квартира, а поэтический факультет для всех желающих. «Вы, нынешние, – тпру-тка!» – невольно приходит на память блистательная оговорка Варламова. Лекций он почти не читал. Это были семинары с доскональным разбором приносимых на его суд стихов – разбором строф, строк, образов, словосочетаний и отдельных слов – и с чтением стихов, которые он считал образцовыми, которые должны были наглядно показать, как надо. Читал он и свои стихи, как в целях педагогических, так и по желанию слушателей. Мне он читал их редко. Сколько, бывало, ни пристаешь и ни просишь, ответ один: