Анатолий Вишневский - Перехваченные письма
А ты как поживаешь? Рисуешь? Надеюсь, что ты хорошо кушаешь. Mme Rutty не хочет взять все 6 livres, но ты с ней поговоришь.
Научилась ли ты говорить по-английски?
Крепко-крепко целую. Миша.
Р.С. Поцелуй папу за меня.
Ида Карская — Мишелю КарскомуДорогой, золотой мой мальчик, ты, наверное, уже получил мое письмо и знаешь, что я приеду только в сентябре.
Рисунок я всунула в твои бархатные штаны. Так что будь осторожен и вытащи его.
Ты хорошо сделал, что отказался от фунта стерлингов. Лучше быть гордым, но не слишком.
Ты мне ничего не пишешь ни о madame Rutty, ни о других членах семьи. Помогаешь ли ты немного madame Rutty? Не нужно быть свиньей.
Хорошо ли тебе? Ездишь ли ты к Horsley? Катаешься на лошади? Делаешь ли ты латынь и математику? Послал ли свой devoir[293] Мelle Aubert? Нашел ли пианино? Хорошо было бы сохранить вещи музыкальные до моего приезда. Я рассчитываю на твой английский и на твою виртуозность.
Я была очень счастлива получить твое письмо, ты знаешь, что ты мой единственный сейчас. Поеду в воскресенье на кладбище, и скажу папе, что тебе хорошо, и поцелую его за тебя. По-английски я говорю так же хорошо, как раньше. Я ем хорошо и много работаю. Сегодня отсылаю рисунки в Данию, посмотрим, что это даст.
Целую очень-очень крепко. Ида.
P.S. Эти буквы означают «post scriptum», так что их нужно писать P.S., а не Р.С. (это автобус[294]).
Мишель Карский — Иде КарскойПочему послала ты прошлое письмо?
Я всегда не люблю получать такие письма, мне всегда неприятно, когда я читаю их. В этот раз это ище хуже: ты пишешь письмо, говоришь и спрашиваешь 2 раза то же самое, а в конце пишешь: «Я получила письмо». Тогда, если получила письмо, могла написать что-нибудь другое, правда!
Крепко целую. Миша.
P.S. Comment faut-il finir une lettre, écrite à Melle Aubert? Je ne peux pas écrire «mes amitiés», je suis son élève. Que faut-il mettre?[295]
Из воспоминаний Зоэ ОльденбургЖивопись Карской была мощной, насыщенной цветом, в этом пытались обнаружить влияние Сутина. На самом деле, это была просто прекрасная живопись. Она извергалась из нее, как водопад, как потоки лавы, в которых золотое смешивалось с красным, темно-фиолетовым и ярко-синим, это было буйство чувственных цветов и тревожных линий. Она писала все: портреты, натюрморты, позднее, когда ей пришлось уехать в так называемую «свободную» зону, — ослепительные южные пейзажи, поражавшие красками незабываемой яркости. Я видела их в галерее Петридес, где была ее большая выставка сразу после войны.
Морис Надо о выставке в галерее Breteauфевраль 1949
Животные-растения, ищущие смутных форм, ловушки со щупальцами и присосками, движущиеся струйки протекшего металла, пляжи, напоминающие пустыню, — низший мир, который начерно замесила Карская, впитывает наши кошмары, задыхается от наших фантасмагорий.
Осторожно приближайтесь к нему. Одно неверное движение — и мы во власти ужаса с липкими лапами.
Франсис Понж о выставке в галерее Breteauфевраль 1949
Когда, после Grand Vatel, любой ресторан кажется пресным, хочется сходить в простую харчевню; и уж если выбирать, то самую худшую, и я захожу к Карской.
Но ждет ли она, что мы станем обедать на ее подозрительной клеенке, в ледяном неоновом освещении? Ибо чего же вы хотите, в конце концов: котлеты à la Soutine кончились…
Впрочем, подождите! А не попробовать ли вам это блюдо, приготовленное, чтобы вас поразить! Оно получилось у меня по воле случая…
Ваши похлебки неизвестно с чем, ваши затирухи черт знает из чего — они состряпаны, если я правильно понял, чтобы мы забыли вкус хлеба. И дай Бог, чтобы им это удалось. Но, Локуста, будьте мастерицей: ведь и нам не чужд Митридат.
Из воспоминаний Марины ВишневскойЗамок Сен-Лу, наш замок, летний детский лагерь русской православной церкви. Сколько пережили мы там счастливых минут.
В тот год нам всем — Наташе, Марине Покровской, Арсению и мне — было по 12–13 лет, мы были самыми старшими в лагере. Нам не слишком докучали, мы проводили время, играя в пинг-понг на большом столе в сарае. Мы уже начинали немного скучать, когда нам объявили о приезде отца Жана с группой скаутов.
Этого священника мы любили, он не походил на других. Он не слишком много читал нам наставлений, ему больше нравилось задавать вопросы и слушать, угадывать наше будущее по линиям ладоней или рассказывать разные истории. И вот он-то и приехал с группой мальчишек. Они расположились в небольшом лесу позади замка. Мы бежим туда. Нам навстречу выходит высокий стройный мальчик чуть старше нас, ему, наверно, лет 14. В улыбке ли его дело, в красивых густых волосах ежиком или в манере держать себя, не знаю, но только никто из нас — ни Марина, ни Наташа, ни я — не можем оторвать от него глаз. Но Степан Татищев — так он представился — обращается больше к Арсению, протягивает ему руку.
«Это хорошо, что вы здесь», — говорит он. Дело в том, что он, его брат Борис и остальные их спутники оказались в трудном положении. Отец Жан заболел, и его поместили в замок. А если он быстро не поправится, их запасы скоро кончатся, они останутся без еды. Да и у него самого есть проблемы, добавляет он и показывает нам свои покрытые фурункулами ноги.
Скажу честно, запасы нашей маленькой аптечки сильно поубавились в тот вечер. Да и кухня не избежала нашего набега, изрядное количество хлеба и варенья из больших железных банок, стоявших на кухне, мы перетащили к ним, — и все это почти ползком (к тому времени мы успели побывать среди протестантских скаутов и неплохо научились у них незаметно подкрадываться разными способами).
Не помню, были ли мы наказаны за наше ВА[296], но уверяю вас, что благие деяния не всегда оцениваются должным образом. Этот эпизод, который я много лет спустя напомнила Борису, не оставил в его памяти никакого следа, равно как и костюмированный бал накануне их отъезда. А ведь как мы к нему готовились! В замке не было водопровода, а греть воду приходилось на большой кухонной плите. Мыть голову над тазом было не слишком удобно. Я вылила на голову Наташе, конечно, случайно, немного кипятка — о ее реакции я умолчу. Но мы были готовы на любые испытания, включая папильотки, чтобы выглядеть красивыми. Я понимаю, как можно всю жизнь помнить свой первый бал, я свой не забыла никогда.
Степан, Степа, как звали его все в лагере, нравился нам своими иногда неожиданным выходками. Вспоминаю, как во время одной из прогулок в лесу, в жару, когда мы все еле плелись от усталости, он вдруг предложил понести Марину Покровскую на спине. Она была самой большой и тяжелой из нас, но, кажется, и нравилась ему больше всех, увы. Впрочем, долго с такой ношей не пройдешь, и, пронеся ее некоторое время, он вдруг остановился, опустил ее на землю и, хлопнув себя по лбу, воскликнул: «Oh mon Dieu, j'ai complètement oublié que mon père m'a défendu de porter du fumier avant l'âge de 21 ans»[297]. При этом он сделал такой реверанс, чтобы извиниться за свою оплошность, его тон изображал такое огорчение, что мы все расхохотались, а Марина — больше всех.