Симона де Бовуар - Сила обстоятельств: Мемуары
В Гаване Сартра покорила искусственная прохлада «Нась-оналя», поэтому в Риме мы заказали две сообщающиеся комнаты с кондиционером. Аппарат работал плохо, но отель стоял на плато, на краю города, где температура была чуть менее свирепой, чем в центре. Сквозь широкое окно, возле которого я работала, мне открывалась картина «Тибр у моста Мильвио около 1960 года». Пейзаж наполовину был еще сельским: зеленая река, по которой скользили каноэ, пожелтевшая трава с проложенными тропинками, сосновый лес, вдалеке холмы и Альбанские горы; но уже начинали строиться новые кварталы, и по аналогии со старыми изображениями Парижа, Амстердама, Сарагосы легко было представить себе здесь дома, улицы, набережные, парапеты, мосты. У моих ног между бледно-голубыми водоемами проходил маленький поезд на Витербо. Под самым окном на другой стороне улицы находился тир для тренировки в стрельбе по птицам. Стрелков мне не было видно, но иногда из дверцы выскакивала искусственная птица, и раздавался выстрел. Рядом семейство обрабатывало огород; просыпаясь по утрам, я вдыхала запах выжженной травы.
Встав поздно, мы слушали на моем транзисторе бельканто, прежде чем спуститься выпить кофе и почитать газеты. Мы работали, потом за несколько минут добирались на машине до центра Рима и там гуляли. Еще несколько часов работы, и мы шли ужинать в свои излюбленные места, зачастую на площадь Санта-Мария в квартале Травестере, любуясь игрой фонтанов и потускневшим золотом мозаики; под листвой плоского навеса дрожало оранжевое пламя; из-за угла улицы выскакивал мотороллер с прикрепленной к рулю огромной гроздью разноцветных воздушных шариков. Возле нашего отеля на засаженной деревьями площадке, возвышающейся над долиной, мы выпивали по последнему стаканчику. Внизу светящиеся гирлянды извивались меж темных провалов, куда проникал иногда отблеск красного огонька; фары прокладывали блестящие борозды сквозь черноту холмов; земная вибрация цикад упрямо посылала ответ звездам, мерцавшим на холодном бархате небес. Искусственное и природное славили и опровергали друг друга, и у меня появлялось ощущение, будто я нигде или, быть может, на межпланетном полустанке.
Моя книга воспоминаний почти не продвигалась, нас не отпускало настоящее. Переговоры в Люгрене провалились. В Меце при всеобщем попустительстве парашютисты устраивали «карательные» набеги: 4 убитых, 18 раненых. А тут еще бойня в Бизерте. Мне трудно было интересоваться собой и своим прошлым. Сартр ничего больше не делал. Мы читали книги, рассказывавшие нам о мире, и много детективных романов.
Фанон попросил Сартра написать предисловие для его книги «Проклятьем заклейменные», рукопись которой передал ему через Ланзманна. На Кубе Сартр осознал истинность того, что говорил Фанон: в насилии угнетенный черпает свою человечность. Он был согласен с его книгой: это максималистский, цельный, зажигательный и в то же время сложный и утонченный манифест «третьего мира»; Сартр охотно согласился предварить его предисловием. Мы были очень рады, когда Фанон, собиравшийся лечить ревматизм на севере Италии, сообщил нам о своем приезде. Вместе с прибывшим накануне Ланзманном я поехала встречать его в аэропорт. Двумя годами раньше Фанон был ранен на марокканской границе, и его отправили лечиться в Рим; убийце удалось проникнуть тогда в больницу и даже в его палат)'; по счастью, утром Фанон увидел в газете сообщение о себе и попросил тайно перенести его на другой этаж. Наверняка, когда он прилетел, это воспоминание мучило его. Фано-на мы заметили раньше, чем он нас увидел: он садился, резко вставал, снова садился, менял деньги, брал свои вещи с тревогой на лице, напряженно оглядываясь по сторонам, движения его были отрывисты. В машине он возбужденно рассказывал: через сорок восемь часов французская армия вторгнется в Тунис, кровь будет литься рекой. С Сартром мы встретились за ужином, разговор продолжался до двух часов ночи; я как можно вежливее прервала его, объяснив, что Сартру необходим сон. Фанон был раздосадован. «Не люблю людей, которые берегут себя», — заявил он Ланзман-ну, которого продержал до восьми утра. Подобно кубинцам, алжирские революционеры спали не больше четырех часов за ночь. Фанону так много всего хотелось сказать Сартру и о многом спросить. «Я платил бы по двадцать тысяч франков в день, чтобы разговаривать с Сартром с утра до вечера целых две недели», — со смехом сказал он Ланзманну. В пятницу, субботу и воскресенье, до той минуты, когда Фанон сел в поезд на Абано, мы говорили непрерывно. А потом еще через десять дней, когда он снова оказался в Риме перед отлетом в Тунис. Обладая острым умом, необычайно живой, наделенный чувством мрачного юмора, Фанон объяснял, балагурил, расспрашивал, изображал, рассказывал: то, о чем он говорил, словно бы оживало.
В молодости он думал, что с помощью своей образованности и своих достоинств сумеет преодолеть расовую сегрегацию; ему хотелось стать французом: во время войны он покинул Мартинику, чтобы сражаться. Обучаясь в Лионе медицине, он понял, что в глазах французов черный всегда остается черным, и вызывающе сносил тяготы цвета своей кожи. Один из его хороших товарищей, вновь просматривая вместе с ним программу экзаменов, воскликнул: «Мы действительно работали как…» — «Ну договаривай, старина, договаривай: как негры», — закончил вместо него Фанон. И в течение многих месяцев они больше не разговаривали. Один экзаменатор спросил его: «Ну а ты, откуда ты?.. А, Мартиника! Прекрасная страна… — И отеческим тоном добавил: — О чем ты хочешь, чтобы я тебя спросил?» «Я запустил руку в корзинку, вытащил вопрос, — рассказывал нам Фанон. — Он поставил мне пять из десяти, в то время как я заслуживал девяти. Но зато стал говорить мне вы». Фанон посещал лекции по философии Мерло-Понти, но не решался подойти к нему, тот казался ему слишком холодным.
Он женился на француженке, его назначили директором психиатрической больницы в алжирском городе Блиде: это была интеграция, о которой он мечтал в молодости. Когда разразилась Алжирская война, его раздирали противоречивые чувства. Он не хотел отказываться от положения, завоеванного с таким трудом, а между тем все жертвы колонизации были его братьями, правое дело алжирцев он признавал своим. Целый год Фанон служил революции, не оставляя своей должности. У себя дома и в больнице он укрывал руководителей повстанцев, раздавал им медикаменты, учил бойцов лечить раненых, организовал отряды мусульманских санитаров. Восемь вылазок из десяти срывались, так как затерроризированные «террористы» сразу же выдавали себя или терпели неудачу. «Так продолжаться не может», — заявил Фанон. Надо было воспитывать фидаинов, и он, с согласия руководителей, занялся этим. Он научил их контролировать свои реакции в тот момент, когда они подкладывали взрывчатку или бросали гранату, а также рассказал, какое поведение, психологическое и физическое, поможет им лучше противостоять пытке. И вот после таких уроков Фанон шел лечить французского полицейского комиссара от нервного истощения, полученного после слишком дотошных «допросов». Такой разлад стал ему невыносим. В самый разгар Алжирской битвы этот французский чиновник отправил Лакосту письмо с прошением об отставке, он порывал с Францией и объявлял себя алжирцем.