Альберт Шпеер - Шпандау: Тайный дневник
Потом мы обсудили свои тревоги с некоторыми западными охранниками. Лонг, первый, кому мы рассказали о наших опасениях, побледнел. Я попытался его успокоить, напомнив о существовании телефона и сигнализации, но он лишь растерянно хмыкнул.
— Включить тревогу? Звонок раздастся в караульном помещении. И сюда прибежит еще больше русских.
Тем временем к разговору подключился Садо. Я спросил его:
— Что бы вы сделали, если бы два русских солдата вошли в вестибюль и наставили на вас свои автоматы?
Садо широко улыбнулся.
— Я уже думал об этом. Знаете что? Я бы поступил, как де Голль на заседании в Алжире — поднял бы обе руки и закричал: «Я вас понял!»
Один из доброжелательно настроенных русских явно заметил, что нас что-то беспокоит.
— Политика — ничего хорошего, да? — заметил он.
28 октября 1962 года. Хотя все пытаются не подавать виду, в воздухе витает почти осязаемое напряжение. От монотонности не осталось и следа; появились другие вещи, помимо подъема, завтрака, уборки камер, работы в саду, прогулки и так далее до самого отбоя — вечный, неизменный цикл. Снова вспомнил Генри Джеймса. Этот Кубинский кризис, угрожающий самому существованию мира, в некотором роде приносит оживление в нашу жизнь.
Конечно, мы тоже очень переживаем из-за конфронтации, но сама наша нервозность создает для нас точку опоры.
К примеру, сегодня, несмотря на всю мою радость, я почувствовал легкий укол разочарования, когда, лежа под одеялом, услышал по транзистору, что Хрущев согласился убрать ракеты с Кубы. Через некоторое время я встретил в коридоре Громова, который сообщил мне:
— Отличные новости по радио. Мир! Очень хорошо.
Вечером слушал через наушники Четвертую симфонию Шумана в исполнении оркестра под руководством Фуртвенглера.
1 ноября 1962 года. Вчера на свидание приезжал Эрнст, но все прошло ужасно. Как и несколько лет назад, он не сказал ничего, кроме пары-тройки фраз. На все мои вопросы он отвечал только «да», «нет» или «не знаю» тихим, почти неслышным голосом. Очевидно, это не равнодушие, а своего рода ступор. Сегодня я сказал жене, что он оказался на удивление общительным. Я пытался помочь ему или себе преодолеть разочарование? И что подумает мальчик, когда узнает, что я сказал?
3 ноября 1962 года. Вили Брандт принял Хильду. Обещал свою помощь.
17 ноября 1962 года. Несколько дней назад я посоветовал Каргину роман Дудинцева «Не хлебом единым». И только сегодня прочитал в эпилоге, что книгу запретили в Советском Союзе. Я немедленно исправил ошибку и сказал Каргину:
— Пожалуйста, не брать Дудинцева в библиотеке, — я невольно заговорил по-немецки с русскими ошибками. — В Москве большое обсуждение. Результат: книга плохая.
Я ясно видел, что моя забота глубоко тронула Каргина. Он невольно дернулся, словно хотел пожать мне руку, но в последний момент сдержался.
— Большое, большое спасибо, — с волнением поблагодарил меня он. — Если книга плохая, читать плохо.
Он покачал головой и быстро ушел.
20 ноября 1962 года. Все время думаю об испуге Каргина и его благодарности за то, что я спас его от Дудинцева.
Один из тех редких случаев, когда я, человек, которые столько лет зависел от помощи других, сам смог кому-то помочь. Испытываю огромное удовлетворение. В то же время меня немного позабавило выражение неприкрытого ужаса, которое было написано на его лице, когда он понял, какой опасности избежал.
В подобных ситуациях присутствует элемент снисходительности, а в данном случае, вполне возможно, примешивается еще и дополнительный фактор: ведь, как это ни парадоксально, заключенный — более свободный человек. Странно, но только сейчас, когда я пишу эти строки, мне пришло в голову, что я никогда не считал запрет писателей и книг в Третьем рейхе посягательством на мои права. А ведь были запрещены Томас Манн, Франц Кафка, Зигмунд Фрейд, Стефан Цвейг и многие другие. Напротив, благодаря этим ограничениям многие немцы чувствовали свою принадлежность к элите. Элемент подобного отречения, лежащий в основе всей системы нравственности, безусловно, действует весьма эффективно. Один большой секрет диктатуры — от Сталина до Гитлера — заключается в их способности преподнести насилие под моралистическим соусом и, таким образом, превратить его в удовольствие. Вполне вероятно, что Геббельс, любитель современной литературы, не испытывал никакого чувства утраты, когда подчинился политике режима в отношении искусства и отрекся от своих прежних богов. Он отказался от литературного удовольствия в обмен на радости морального окоченения.
19 ноября 1962 года. Полковник Надысев запретил мне носить мой яркий, цветастый свитер, а Шираху — шелковые рубашки. Он сам их разрешил несколько месяцев назад. Теперь он заявил:
— Напишите домой, что такие подарки, как дорогие рубашки, свитера, трубки, мыло и тому подобное, будут отсылаться назад. С сегодняшнего дня разрешаются только простые вещи.
20 ноября 1962 года. Полковник Надысев продолжает вести жесткую политическую линию. Он пригрозил строгим наказанием, потому что я разговаривал с охранником. Не вижу логики. В конце концов, вся охрана — представители власти; он мог бы сам прервать разговор.
Днем американец Брэй вместе со мной гулял по саду. Пока мы шагали по дорожке, я пытался втолковать, что ему лучше гулять одному, потому что русские солдаты на вышках могут доложить о его поведении по телефону. И точно, несколько часов спустя полковник Надысев так громко отчитывал охранника, что мы все его слышали:
— Охранникам запрещено разговаривать с заключенными. Вы это знаете! Вы — не заключенный. О чем вы думаете? Как вы можете говорить с ними?
Американец, обычно не отличающийся трусостью, уклончиво ответил:
— Он шел рядом. Что я мог сделать?
Садо тоже досталось от русского директора.
— Вы разговаривали с заключенными!
Садо оказался смелее.
— Здесь все говорят!
24 ноября 1962 года. Все продолжается в том же духе. Сегодня Надысев приказал держать двери в камеры Гесса и Шираха закрытыми во время богослужения. Впредь только тем, кто ходит в часовню, будет разрешено слушать музыку, сообщил он.
После службы Шарков, который вернулся из отпуска, подошел ко мне в саду и хотел поделиться своими впечатлениями о Киеве. Но я сразу ушел, оставив его в полном недоумении от столь недружелюбного приема. Через час я объяснил ему в коридоре:
— Солдат на башне видит — звонит! Сразу приходит директор.