Андре Моруа - Олимпио, или Жизнь Виктора Гюго
Госпожу Гюго и в особенности ее дочь это «укоренение» глубоко печалило. Изгнание становилось признанным. Адель понимала, что чувство собственного достоинства не позволит ее мужу возвратиться во Францию до тех пор, пока будет существовать Вторая империя, но разве нельзя было найти изгнаннику место не столь уж дикое, какой-нибудь город, где можно было бы завязать дружеские отношения с людьми и найти наконец мужа для Деде? Молчаливая подавленность дочери тревожила мать. Она не осмеливалась говорить об этом Виктору Гюго, — он всегда находил при таких разговорах возвышенные и неопровержимые аргументы, на которые его бедная жена не знала, что ответить, но, как в дни молодости, когда она, будучи невестой, вела с ним переписку, Адель осмелилась возразить ему в письме:
«Жалкое существование, которое влачит наша девочка, может продолжаться еще некоторое время, но, если изгнание затянется, оно станет невыносимым. Прошу тебя, подумай об этом. Я слежу за дочерью, вижу, что ее состояние вновь ухудшилось, и я сделаю все, что велит мне долг, только бы сохранить ей здоровье… У вас троих жизнь наполнена, а она тратит ее впустую; она беспомощна, обессилена, и я обязана ей помочь. Ухаживать за садиком, заниматься вышиванием — это еще не все для девушки в двадцать шесть лет».
Гюго был оскорблен. Он обвинил дочь в эгоизме.
Адель — Виктору Гюго:
«Сегодня утром ты сказал за завтраком, что твоя дочь любит лишь себя. Я не хотела возражать тебе при детях… Но вспомни, Адель безропотно посвятила тебе свою молодость, не ожидая за это благодарности, а ты считаешь ее эгоисткой. Да, она замкнута, производит впечатление натуры суховатой, но имеем ли мы право требовать от нее, лишенной сердечных радостей, сознающей, что жизнь ее негармонична и неполна, — требовать, чтобы она была такой же, как другие молодые женщины? Кто знает, сколько она перестрадала, да и теперь страдает оттого, что будущее ускользает от нее, а годы идут и идут, что завтрашний день обещает быть похожим на сегодняшний? Ты скажешь мне: „Так что же делать? Разве я могу изменить свое положение?“ Об изгнании говорить не приходится, но вот о месте изгнания следовало бы подумать… Я допускаю, что, при твоей славе, твоей миссии, твоей необыкновенной личности, ты можешь избрать любую скалу и будешь себя чувствовать в своей стихии. И я понимаю, что твоя семья, не обладающая тем, чем обладаешь ты, обязана приносить себя в жертву не только твоей чести, но и тебе как таковому. То, что делаю я, — мой прямой долг, ведь я твоя жена. Жизнь в изгнании при таких условиях могла оказаться тяжелой и для наших сыновей. Но изгнание так хорошо на них подействовало, что, по-моему, оказалось для них полезным. А вот для Адели — оно было вредным, почему я и чувствую, что должна искупить свою вину, и целиком посвящаю себя моей бедной девочке. Во мне говорит не столько чувство матери, сколько чувство справедливости… Неужели нельзя сделать для своей дочери то, что другие делают для любовницы?»
Она тысячу раз была права, но Виктор Гюго, целиком ушедший в творчество, не воспринимал страданий своих близких. Он охотно бы им сказал: «А разве я жалуюсь?» В конце 1856 года он строил себе дом и находил в этом удовольствие. Это продолжалось долго. Гернсийские рабочие не спешили. «Черепахи, сооружающие дом для птицы», — писал Гюго Этцелю. «Отвиль-Хауз» — большое строение в английском стиле: четырнадцать окон по фасаду, разумеется, опускных. Во втором этаже жили женщины, в третьем поэт и его сыновья. На четвертом выстроили look-out[162], бельведер, господствовавший над морем, и оттуда в ясную погоду был виден французский берег. И свое жилище, и всю обстановку в нем этот «изумительный столяр» создал по своему образу и подобию. Сумрачные коридоры, казалось, взяты были с какой-нибудь гравюры Рембрандта. Все в этом доме представляло собой символ или несло на себе печать воспоминания.
В столовой, украшенной гобеленами, старинным фаянсом и готической скульптурой, стояло старинное саксонское кресло времен короля Дагобера; ручки кресла соединялись цепью, — оно принадлежало предкам. На нем был начертан девиз: «Absentes adsunt»[163] — и были написаны имена Жоржа Гюго, предполагаемого предка семейства Гюго, и Жозефа-Леопольда-Сигисбера, ум.1828 (генерала Гюго). Все это производило впечатление некоего обрядового действа и вместе с тем было данью уважения к исчезнувшим душам. В портретной галерее висели портрет Леопольдины, кисти Буланже, и многочисленные рисунки Виктора Гюго. Повсюду девизы на латинском языке: «Ede, i, ora» («Ешь, ходи, молись»), «Ama et crede» («Люби и верь»); на черепе, выточенном из слоновой кости: «Nox, Mors, Lux» («Ночь, Смерть, Свет»). Эта обстановка, где средневековье сочеталось с восточными мотивами, частично была вывезена из Парижа, частично приобретена у гернсийских антикваров, на лавки которых Жюльетта, ее «дружок» и Шарль Гюго совершали «весьма удачные набеги»; наконец, некоторые вещи были сделаны самим Гюго или местными мастерами под его руководством. Другие девизы, написанные на французском языке, гласили: «Жизнь — изгнание», «Вставай в шесть, ложись в десять — проживешь сто лет». Словом, столяр Гюго отличался склонностью к сентенциям. Красную гостиную украшал деревянный резной балдахин венецианской работы, шесть статуй из раскрашенного дерева, изображавших африканских рабов в натуральную величину, поддерживали тяжелую драпировку. Добавьте еще изделия из горного хрусталя, муранское стекло, вышитые золотом ширмы, девизы, эмблемы. Грандиозная мишура, еще более романтичная, нежели сам Гюго, более восточная, нежели сам Восток, мишура великолепная и причудливая, где любая мелочь несла на себе печать своего хозяина.
В бельведере, где он работал — самом высоком месте не только в доме, но и на всем острове, — потолок и стены были стеклянные. Эта прозрачная келья напоминала не то оранжерею, не то ателье фотографа. Из нее «открывался вид на небо и на бесконечность». Гюго писал здесь, стоя за конторкой, возле зеркала, украшенного цветком с причудливыми лепестками, который он сам нарисовал. Спал он в одной из смежных с ателье комнатушек на узкой кровати, и изголовьем ему служил деревянный валик.
Стихи часто рождались у него во время сна. Полусонный, он записывал их и утром собирал ночной урожай. Он вставал на заре, разбуженный пушечным выстрелом, доносившимся из соседнего форта, работал до одиннадцати часов под палящим солнцем, раздевался догола, обливался ледяной водой, а затем растирал тело волосяной перчаткой. Прохожие, знавшие необычный нрав великого человека, поджидали, когда он появится. В полдень завтракали. Шарль с отцом обсуждали различные вопросы; госпожа Гюго восхищалась гениальностью «своих мужчин». Затем каждый занимался, чем хотел.