И. Иванов - Александр Островский. Его жизнь и литературная деятельность
ГЛАВА VIII. ПОЯВЛЕНИЕ НА СЦЕНЕ ПЕРВОЙ КОМЕДИИ ОСТРОВСКОГО
Отношение к нему актеров и публикиОстровский кратко и очень скромно отзывается о важном событии в своей писательской жизни. “Мои пьесы, – пишет он, – долго не появлялись на сцене. В бенефис Л. П. Косицкой, 14 января 1853 года, я испытал первые авторские тревоги и первый успех. Шла моя комедия Не в свои сани не садись: она первая из всех моих пьес удостоилась попасть на театральные подмостки”.
Пьеса имела громадный успех, билеты доставались с трудом, и увлечение москвичей заставило дирекцию театров поставить пьесу и на петербургской сцене.
Начальство сначала долго колебалось. Его смущали герои комедии: безнравственный дворянин и рядом с ним – купец. Дирекция особенно страшилась впечатлений государя. Император Николай I страстно любил театр и непременно смотрел всякую оригинальную пьесу, хотя бы даже одноактную. Несомненно, он не преминул бы посетить и представление комедии Островского, – и начальство не знало, как поступить. Но толки в обществе росли с каждым днем, пришлось уступить всеобщему интересу, – пьесу поставили.
На второе представление приехал царь, остался весьма доволен спектаклем и по окончании заявил: “Очень мало пьес, которые бы мне доставляли такое удовольствие, как эта. Ce n'est pas une pièce, c'est une leçon (это не пьеса, a нравственный урок)”. В следующее представление государь опять приехал в театр, привез с собой государыню и наследника с супругой, – впоследствии он еще раз смотрел ту же комедию. Благосклонность, по-видимому, была вполне внушительная, но она оказала мало влияния на театральную дирекцию и на цензуру. Отрицательное и даже враждебное отношение этих учреждений к новому таланту обнаружилось одновременно с его популярностью и нисколько не ослабевало с течением времени.
Год спустя после первого представления комедии Не в свои сани не садись на московской сцене появилась Бедность не порок – 23 января 1854 года. Она окончательно укрепила за Островским славу первого современного драматурга. На москвичей комедия произвела громадное впечатление. Она не сходила со сцены в течение всего остального зимнего сезона, до великого поста, и даже отвлекала публику от спектаклей Рашели, гостившей в это время в Москве. Знаменитая французская артистка принуждена была играть по утрам, столь сильным оказалось увлечение московской интеллигенции. И купечество, впервые за все существование русского театра, отозвалось восторженно на талант автора и исполнение артистов. Особенно много горячих похвал пришлось выслушать Садовскому.
Горбунов, неразлучный спутник Островского, рассказывает несколько случаев, свидетельствовавших о живейшем внимании купцов к истинно русской бытовой комедии. Один из замоскворецких обывателей говорил Садовскому:
– Ну, Пров Михайлыч, такое ты мне, московскому первой гильдии купцу Ив. Вас. М-ву, уважение сделал, что в ноги и тебе должен кланяться. Как вышел ты, я так и ахнул! Да я говорю жене (увидишь – спроси ее): смотри, говорю, – словно бы это я!.. Борода только у тебя покороче была, – ну вот, как есть! Это, говорю, на меня критика. Даже стыдно стало: сижу в ложе-то, да кругом и озираюсь, – не смотрят ли, думаю, на меня. Ей-Богу! А как заговорил ты про тарантас, я так и покатился! у меня тоже у Макария случай с тарантасом был.
И он рассказал, как с Нижегородской ярмарки возвращался в Москву и три дня не вылезал из тарантаса.
Другой купец объяснял Садовскому свои впечатления по поводу роли Любима Торцова столь же откровенно и в высшей степени лестно как для авторского самолюбия, так и для самолюбия даровитого исполнителя.
– Верите, Пров Михайлыч, я плакал. Ей-Богу, плакал! Как подумал я, что со всяким купцом это может случиться… страсть! Мало у нас, по городу, их таких ходит: ну, подашь ему, – а чтобы это жалеть… А вас я пожалел, – именно, говорю, пожалел. Думаю: Господи, сам я этому подвержен был, – ну, вдруг! Верьте Богу, страшно стало! Дом у меня теперь пустой: один в нем существую, как перст. И чудится мне, что я уж и на паперти стою, и руку протягиваю… спасибо, голубчик! Многие, которые из наших, может очувствуются. Я теперь, брат, ничего не пью, – будет! Все выпил, что мне положено!.. Думаю так: богадельню открыть… Которые теперича старички – в Москве много их! – пущай греются. Вот именно мне эти ваши слова: “Как я жил, какие я дела выделывал!..” Ну, честное мое слово, – слезы у меня пошли.
Славу Садовского разделяли и другие артисты московского театра. Для них, можно сказать, началась новая сценическая жизнь. До пьес Островского они не выходили из круга переводных и переделанных мелодрам и водевилей. Только изредка на русской сцене появлялось произведение, способное возбудить и вдохновить национальное русское дарование. И талантливейшим артистам бывало часто не под силу справиться с оригинальной бытовой ролью. Привычка исключительно к иноземным пьесам убивала личное творчество исполнителя и окончательно отучала его от воспроизведения русских характеров. Известно, например, в каком затруднении оказались даже такие артисты, как Щепкин и Мочалов, при первой постановке на сцене “Горя от ума”.
Талантливейшие актеры московской сцены долго не могли освоиться с фигурами Фамусова и Чацкого. Щепкин дошел до совершенства в исполнении своей роли лишь после тщательного изучения реального прототипа Фамусова – лично знакомого ему московского “туза”. Та же судьба грозила и пьесам Островского, потому что общий характер репертуара русских театров мало изменился со времени “Горя от ума” и “Ревизора”.
Но эти комедии явились блестящими единичными исключениями, – Островский же создавал целую самостоятельную полосу в жизни театра, писал одну за другой пьесы русского бытового содержания, – очевидно, и на сцене должна была возникнуть такая же национальная школа искусства. Впрочем, это не могло совершиться без всяких затруднений, без противодействия со стороны представителей исконных театральных порядков, прочно установившегося сценического вкуса.
Могучий талант Островского встречал не только простое непонимание, но даже явную вражду, – прежде всего среди артистов. На стороне непонимающих или враждебных оказались теперь и артисты первостепенных талантов. Во главе стоял тот же Щепкин.
Среди московских актеров образовались две партии. Собственно, принципиальных поводов для взаимной вражды у них не было. Весь вопрос сводился к блестящим успехам в новых пьесах одних и к неспособности других играть роли Островского столь же просто и удачно, как игрались ими роли в пьесах нижегородско-французского репертуара.