Игорь Кохановский - «Письма Высоцкого» и другие репортажи на радио «Свобода»
1988
Репортаж шестой. ОТ «ОТТЕПЕЛИ» ДО ПЕРЕСТРОЙКИ
(Беседа с поэтом Андреем Вознесенским)
Эта моя беседа с поэтом Андреем Вознесенским неожиданно получилась довольно-таки объемной. Готовил я ее для «Экслибриса», предполагая, что из пятидесяти минут этой передачи примерно половину времени займет чтение стихов. Так что на наш разговор я отводил приблизительно полчаса. Однако ответы Вознесенского были так интересны, что мне не хотелось прерывать его. Я решил, что все сокращения Сергей Юрьенен сделает сам уже при монтаже передачи. Но сокращений почти не было, а наша беседа уместилась в целых три программы[2].
— Андрей Андреевич, конечно, надо бы начать с главного для вас события года — с выхода новой книги «Аксиома самоиска». Правда, я опасаюсь, что в этом случае наш разговор примет некий ретроспективный характер. Хотя взглядов в прошлое все равно не избежать. Но пусть представление этой книги состоится, когда мы с вами наберем темп. А пока, для начала, вот о чем.
Вы — свидетель и активный участник хрущевской оттепели, а также сегодняшнего, скажем так, ледохода, хотя один шутник, недавно не без иронии заметил: «И хочет ледостав казаться ледоходом…» Но уже всем ясно, что ледостав уступает место ледоходу. В связи с этим как вы объясняете различие в восприятии слова тогда, в конце пятидесятых — начале шестидесятых годов, и сегодня?
— Да, вы правы. Конечно, глядя на фотографии в этой книге, вспоминается, что действительно мне пришлось быть и активным участником «оттепели», и одновременно активным свидетелем того, как эта «оттепель» захлебнулась и замерзла. Вот здесь на фотографии Никита Сергеевич — видите? — поднял кулак и в присутствии Брежнева, Суслова, всего Политбюро кричит мне: «Господин Вознесенский, вон из нашей страны, катитесь к такой-то матери, вы клевещете на наш советский строй!» — ну и всякий бред еще: «Шелепин вам выпишет паспорт (Шелепин был тогда министром государственной безопасности)». И вот я в свитерке стою — действительно, участник «оттепели», и довольно активный, потому что именно на меня тогда кричали. Увы, этот момент в 63-м году в Кремле был поворотным моментом, когда «оттепель» захлебнулась. Почему? Потому что премьер страны, сам будучи наполовину сталинистом, боялся интеллигенции. Он пошел на разгром интеллигенции, он боялся гласности, и вот без этой гласности «оттепель» захлебнулась. Сейчас началось с гласности. А тогда поэзия, во время цензуры страшной, когда все цензуровалось, выполняла роль и политическую. Сейчас мы видим тысячные демонстрации — анархисты, Демократический союз, люди заполняют площади… А тогда этого не было. Тогда самое большое собрание народа было в Лужниках — четырнадцать тысяч более-менее свободного народа, — и они приходили и на поэзию, и на политику, и на то, что потом стало рок-н-роллом, и на какое-то ритуальное действо, потому что был вакуум религии. Вот я сейчас вспомнил: удивительно точное прозрение у Гоголя было. Он сказал, что поэзия — это незримая ступень к христианству. И поэзия в то время выполняла все эти функции. Тогда единственным публичным более или менее свободным сборищем — на четырнадцать тысяч или на три тысячи зрителей — были поэтические вечера. Остальное цензуровалось: статьи в газетах и журналах… Мы, поэты, отказались цензуровать те стихи, которые мы будем читать. Потому что импровизация, записки из зала — все это было неподконтрольно. И конечно, эти вечера запрещались, потому что слишком смелые вещи говорились; вечера прекращались, потом через какое-то время снова где-то возобновлялись. Это был инстинкт самосохранения нации, самосохранения политической свободы.
Сейчас, я думаю, информативную и политическую роль стали выполнять политики: есть Верховный Совет, есть митинги, есть журналы, такие, как «Огонек», информативные газеты, которые сообщают правду фактов, и, к счастью, поэзия уже не должна выполнять не свойственные ей функции. Она должна заниматься своими духовными сверхзадачами, для чего, собственно, она и рождена. И слава Богу, наконец-то поэзия может заняться самой собой.
Многие политические темы, некогда запретные, сегодня уже стали общим местом. Надо было писать, когда невозможно: надо было писать против Хрущева — при Хрущеве, против Сталина — когда это было запрещено… Вы помните, когда Высоцкого кляли все и о нем невозможно было слова сказать — тогда нужны были добрые слова. У меня в новой книге есть одна строфа:
Все пишут — я перестаю.
О Сталине, Высоцком, о Байкале,
Гребенщикове и Шагале,
о Гавеле и о Вишневской Гале
писал, когда не разрешали.
Я не хочу «попасть в струю».
Сейчас мне кажется, что эта книга — моя первая, которую я хотел бы издать. И наконец она появилась. В ней как раз идет разговор чисто поэтический о вещах, о задачах поэзии.
— Андрей Андреевич, я знаю, что 1 марта в концертном зале «Октябрьский» прошел ваш творческий вечер. А если его сравнить с теми вечерами, что происходили лет тридцать тому назад в Политехническом?..
— Ну, этот вечер отличается от упомянутых вами уже тем, что концертный зал «Октябрьский» раза в три больше, чем тогдашний «Политехнический». Но если сравнить этот последний не с теми, далекими, а с вечерами, скажем двух-, трехгодичной давности, то я уже чувствую, что меньше записок чисто политических, резко политических, а очень много уже серьезных, глубоких записок, например о Хайдеггере, о Сартре, о Бердяеве. Это уже публика серьезная, она хочет глубокого. Уже есть какие-то чисто профессиональные вопросы, напрймер о концептуализме. Это уже чисто поэтическая аудитория, и я рад, что поэзия наконец может общаться именно со своей аудиторией.
Если вернуться к этому последнему вечеру, то вы, наверное, знаете, что весь сбор от него был отдан на нужды беженцев, которые сейчас наводнили Москву. Это армянские, русские, азербайджанские беженцы… Поэзия, конечно, стремится к высоким вещам. Но самая высшая ее цель — спасение не только культуры и цивилизации, но и спасение отдельного человека.
Вы помните, у Льва Шестова — это сейчас моя любимая настольная книга — есть такая притча. Фалес куда-то шел, смотрел на звезды и провалился в колодец. Над ним хохочет фракиянка — разве можно так увлекаться небом, чтобы напрочь забыть про грешную землю… Безусловно, поэзия должна думать о вечности, конструировать кристалл гармонии. Но в то же время, если ты идешь по мосту и в это время кто-то тонет, ты должен забыть свои высокие мысли и бросится спасать утопающего. Потому что, если ты этого не сделаешь, значит, твоя поэзия ни к чему.