Геннадий Седов - Фанни Каплан. Страстная интриганка серебряного века
Повернул защелку замка на двери, стянул с плеч щегольской пиджак, забросил наверх.
— А богатые, Витя? — улыбнулась спутница.
— Что богатые?
— Богатым что делать?
— Пешком пущай ходят.
Девушка прыснула со смеху.
— Чего ты? Чего развеселилась?
— Мадам Рубинчик представила. Идет за нами пешком по шпалам.
— А чо? Нормально! Жир по крайней мере растрясет.
Мужчина скинул ботинки, растянулся на диванчике.
— Иди ко мне. Соскучился…
«Е-дем с Ви-тей»… «е-дем с Ви-тей»… — стучат колеса под полом.
В купе полумрак, светит подслеповато под потолком желто-молочный плафон. Она лежит с открытыми глазами, отвернувшись к стенке, не может уснуть. Теснятся, бегут чередой мысли. Столько всего навалилось за последние недели — рассказать, не поверят. Она гулящая, убежала с мужчиной, все ему позволяет. Такая ведь малость ее тело, а как радует Витю. Как он светится весь от счастья, какие говорит слова, как дивно ублажает.
Она вернулась тогда из ореховой рощи точно в бреду. Саднило в складках писи, изнанка панталончиков была в крови. Сидела нагишом на кровати, разглядывала себя. «Что теперь будет? — стучало в висках. — Как жить?»
Не сомневалась: больше его не увидит. Не устояла, поверила. А он с ней поступил как охотник из любимой маминой песни:
«Но что это? Выстрел! Нет чайки прелестной —
она, трепеща, умерла в камышах.
Шутя ее ранил охотник безвестный,
не глядя на жертву, он скрылся в горах».
Видела себя умирающей, дома, в кругу семьи. Ему каким-то образом сообщили, он скачет на извозчике, чтобы проститься — поздно: ее несут в гробу на кладбище, он рыдает в одиночестве над ее могилой, усыпанной цветами, молит о прощении.
Текли ручьем слезы — она их не замечала. «Навеки убита вся жизнь молодая, — звучал мамин голос. — Нет жизни, нет веры, нет счастья, нет сил»…
Он появился через неделю, рано утром. Она только что встала, умылась из рукомойника, сидела в ночной рубашечке на койке, расчесывала волосы.
Стукнули украдкой в оконное стекло — раз, другой. Вскочив, она отвернула щеколду, раздвинула створки.
Виктор! Непохожий на себя, в домотканой рубахе, мятом картузе.
— Ты одна? — озирался по сторонам. — Дверь закрой!
Влез на подоконник, спрыгнул на пол.
— Фейгеле! — обнял за плечи. — Птичка моя певчая…
У нее подкосились ноги:
«Пришел… не забыл!»
— Как ты? — посадил он ее на колени.
— Ничего…
— Не болит?
— Немного.
— Поедешь со мной?
— Куда?
— На край земли, — он засмеялся. Сузил глаза, посуровел: — Я серьезно, Фейгеле. Едем завтра, из Бердичева. Чугункой. Билеты у меня в кармане, будет извозчик до станции.
— Завтра, Витя? — Ей показалось, что она ослышалась. — Как — завтра? А работа? Я же нанятая, мама бумагу подписала с мадам Рубинчик.
— Нанятая, нанятая! — начал он сердиться. — Не надоело на буржуев спину гнуть? В общем, давай так. Либо мы сейчас расстаемся, либо вместе на всю жизнь. Решай…
В Виннице они вкусно отобедали в станционном буфете. Наваристые щи, битки в сметане, на десерт мороженое. Витя выпил рюмку водки, закусил балычком. Щедро рассчитался с половым — тот бежал следом, кланялся, отворяя дверь.
— Неплохая, однако, вещь деньжата в кошельке, — с улыбкой говорил Витя, когда они гуляли под ручку по перрону. — Повременить бы чуток с коммуной, а? А то битков на всех не хватит.
Она хмурила лобик, делала вид, что все понимает. Неловко было всякий раз, когда он произносил непонятные слова: «коммуна», «народовластие», «террор», «экспроприация».
— Правда, Витя, что анархисты против царя? — спрашивала как бы между прочим вернувшись в купе, листая «Дамский альбом рукодельных работ», который он ей купил в вокзальном киоске.
— Читай, девушка, свой журнал, — слышалось с соседнего диванчика. — Много будешь знать, скоро состаришься.
— Нет, правда, Витя? — настаивала она.
Он стряхивал в металлический коробок пепел от папиросы, взглядывал иронически. Протягивал руку. Она пересаживалась от него подальше в угол, закрывалась журналом. Он садился рядом, делал вид, что будет сейчас щекотать. Тыкал пальцем в подмышки — она отбивалась, визжала, колотила его отчаянно по плечам, пока он не прижимал ее к себе, не принимался нацеловывать жадно в вырез пеньюара…
Перед тем как лечь с ним этой ночью, она подмылась в вагонном нужнике. Сидела на фаянсовом сиденье, озиралась по сторонам: до чего шикарно, красиво! Зеркала по стенам, махровые полотенца на полочке. Не пахнет ни капельки.
Замерла, войдя в купе: нагой Витя возился, согнувшись на диванчике, у себя между ног.
Она отвернулась, зардевшись.
— Да будет тебе, — окликнул он ее. — Глянь, Фейга…
Это было настолько уморительно — она прыснула, прикрывая рот.
С восставшей его плоти в зарослях волос свешивался розовый мешочек. Наподобие колпачка балаганного Петрушки.
— Что это? — вырвалось у нее. — Витя!
— Что, что, — продолжал он натягивать мешочек. — Французский гандон, не видишь? У провизора Вайсмана намедни купил. Ну, чтоб это самое… Эй, чего ты?..
У нее не хватило сил дослушать до конца. Опрокинулась на спинку дивана, хохотала как ненормальная.
— Кончай, Фейга! — сердился он, ковыляя к ней с розовым мешочком на уде. — Мировая же вещь. С мылом помыть, просушить — и по новой пользуйся.
— Ой, не могу! Мамочки!..
Отвернувшись к стенке, она сотрясалась в безудержном смехе.
Во время стоянки в Гайсине Витя побежал на почту. Вернулся встревоженный, с телеграммой в руке.
— Собирайся, в Одессу мы не едем!
— Как не едем?
Ей показалось, что она ослышалась.
— После объясню, — торопил он ее. — Давай, давай, поезд отходит!
Они побросали вещи на шаткий настил перрона, поплелись, нагруженные, мимо двигавшегося состава к беленой избе с вывеской «ВОКЗАЛЪ».
Внутри было не протолкнуться. На лавках, на полу вдоль стен — мужики, бабы, плачущие дети. Мешки, ведра, плетеные корзины. К кассе не пробиться: тащат друг дружку от решетчатого окошка за кушаки, за волосы, сквернословят, дерутся.
Витя оставил ее сторожить вещи, пошел искать начальника. Вернулся нескоро.
— Обратного поезда нынче не будет. Поедем переночевать где-нибудь. Билеты я достал.
На расшатанной бричке они добрались до лучшей в Гайсине, как уверял полупьяный возница, гостиницы «Версаль». Не спали до рассвета, отданные на растерзание полчищам гостиничных клопов, сполна отыгравшихся на свежих постояльцах за вынужденный пост. Разбитые, невыспавшиеся, тряслись на другой день в пассажирском поезде, идущем на север. Сидели, стиснутые соседями, на жесткой скамье, роняли на плечи друг дружке тяжелые головы, пробуждались после очередной встряски.