Иван Ефимов - Не сотвори себе кумира
Чьей практики? Практики советских органов? Неужели советских? Чем-то все это напоминает фашистскую практику, если верить нашей прессе и книжкам о фашизме. А может, какие-то бандиты из Наркомвнудела узурпировали Советскую власть и тайно совершили государственный переворот, уничтожив всех, кто установил ее и отстоял? Но как же они тогда прикрываются и клянутся именем Сталина?
После этих раздумий я отказался утром принимать пищу и объявил голодовку, а через какое-то время был вызван к начальнику тюрьмы и от него угодил в одиночку – камеру № 96.
…Жизнь в тюрьме идет своим чередом. В первый день моего одиночества, то есть наутро, пожилой надзиратель открыл дверь и, поглядев на меня, негромко сказал:
– Выходите на оправку.
Нехотя поднимаюсь со своего «пуховика» и выхожу на галерею. Она против моей двери углом поворачивает к туалетам, но по нашей стороне в нужник я иду один. На противоположной стороне второго и третьего этажей, соблюдая строгую очередность, торопятся в свои туалеты заключенные. Этажные надзиратели выпускают на оправку только по одному. Это делается для того, чтобы заключенные разных камер не перезнакомились друг с другое и не обменялись новостями.
Под бдительным оком надзирателя я добираюсь до нужника, смачиваю под краном все еще воспаленное лицо холодной водой и, не вытираясь, поскольку нечем, волочусь обратно, за непроницаемую дверь.
В тот день меня никто не трогал.
Еще один допрос
Внезапный лязг железной двери после полуночи и голос надзирателя пробудили меня от тяжелого сна.
– Поднимайтесь, Ефимов!
– Куда подниматься? Кто вызывает?
– К следователю на допрос.
– Но я объявил голодовку!
– Ничего не знаю. Провожатый ждет, выходите!
Неужели и голодовка не ограждает арестантов от произвола? Неужели и она оказалась вне закона? А может, хотят объявить о прекращении следствия, о дарованной наконец свободе? Но почему же посреди ночи, в жуткой следовательской, куда ведет меня провожатый? Нет, не то…
По гулкому в ночную пору настилу галереи и трапу иду за своим спутником, озираясь по сторонам. Вижу, как ведут еще кого-то на допрос, а навстречу нам из левого крыла два надзирателя волокут, подхватив под мышки, полубесчувственного человека. Гремит стальная дверь, и жалкого «врага народа» выдворяют в камеру, чтобы поочухался после очередной, видимо неудачной, обработки,
Каждую ночь после отбоя и до утренней зари ни на минуту не прекращаются допросы «с пристрастием» – следователи все ищут виновников хозяйственных неурядиц, а также несуществующей «крамолы». Предчувствие новых издевательств наполняет меня тоской и боязнью, хотя от природы я не трус и бог силой не обидел.
Ковалев с засученными для устрашения рукавами встретил меня, как всегда с издевкой:
– Что, наш бедненький Ефимов голодовочку объявил? Протестовать вздумал? На нашу баланду обиделся? Издохнуть хочешь, ничего нам не открыв? Сталинских чекистов провести хочешь, поймать на милосердии? А когда вредил и подличал, о каком милосердии думал? Не найдет, тварь поганая! Через задницу кормить будем, бошки отобьем, все равно заставим признаться, все карты выложишь! Садись!!
Сдерживая внутренний протест, я осторожно сажусь.
С видом заговорщика Ковалев выдвинул ящик стола и, заглянув в свои записи, спросил:
– А где наш бедный кролик был первого декабря тридцать четвертого года?
– Какое это имеет отношение к делу? И почему я должен помнить каждый прожитый день?
– Ага, увиливаешь, подлюга? Запамятовал, бандит, где находился в тот черный день?
– Бросьте паясничать! Шерлока Холмса из вас все равно не получится. Давайте уж лучше кулаками, и никакой фантазии не требуется…
– По харе ты еще схлопочешь, за нами не пропадет, а вот где ты был в день убийства Кирова, вражина?
Так вот какую гнусность собираются еще мне приписать -участие в убийстве нашего незабвенного Мироныча. Мне захотелось выдернуть из-под себя табуретку и бросить ее в башку этому недоноску.
А он тем временем, вперив в меня торжествующий взгляд, жадно ждал ответа.
– Что, черная душа, память отбило?
Вспомнить! Во что бы то ни стало вспомнить! И пусть это будет моей пощечиной по сытой физиономии опричника. С усилием напрягаю память, лихорадочно перелистывая календарь прожитых лет, месяцев, недель… Лето 1934 года, осень, ноябрь… Вот! Вспомнил!
– Я был в то время в райцентре Лычково.
– В каком еще Лычкове? Что ты крутишься, как угорь на сковородке?
– Я говорю, как было.
– Врешь, вражина, врешь! Ты был в тот день в Ленинграде и в качестве связного зиновьевцев дежурил у Смольного! Вспомнил?
Меня трясло, как в лихорадке, от возмущения. Не знаю, где я находил силы, чтобы не взорваться.
– О моей поездке в Лычково есть отчет в архиве райкома партии и в Ленинграде. К отчету приложен список коммунистов-заочников, студентов Ленинградского отделения Института заочного обучения партактива, участника семинара. Они, вероятно, еще живы и подтвердят, где все мы были в тот печальный день. Тогда я работал по совместительству преподавателем политэкономии и ленинизма в этом институте, а в райкоме – инструкторе, по пропаганде. По записям в табеле и отчету о команде, можно точно установить, когда и сколько дней там находился. Мы разъехались только пятого декабря. Вот это и запишите.
Похоже, следователь был не столько обескуражен мс мм ответом, сколько озлоблен моим спокойствием. Мое поведение вывело его из себя.
– Ты все сочиняешь на ходу! Я и проверять не стану. Встать, мерзавец!- И новый шквал отборной брани пронесся по комнате, стены которой, имей они уши, потрескались бы от стыда.
Иссякнув наконец, Ковалев с минуту молчал, шагая о стены до другой. Затем, будто бы вспомнив что-то, достал из ящика стола с десяток отобранных при обыске писем моего друга Леонида Истомина и, подойдя ко мне, неожиданно ударил меня этой пачкой по распухшему носу
– Из Роттердама от врага народа Троцкого писулечки шифрованные получал?! Инструктировался?! Ты думаешь что только вам, говенным конспираторам, известно, где окопался ваш главный пес Иуда Троцкий? Говори, сволочь каким шифром пользовались?
Все это было за гранью терпения.
– Какой шифр? Какие инструкции? Что за грязна провокация!
– Молчать, гадина, сгною в карцере!
– Не трогайте моего друга! Он старый комсомолец, не чета вам, ищейкам-молокососам!
– Знаем мы ваших старых комсомольцев! Убийца Кирова Николаев тоже был старым комсомольцем… И тоже был Леонидом! Говори, вражина, признавайся! Подписывай, пока я с тобой не расправился!
Чувствуя, что я насквозь вижу его неуклюжие козни, Ковалев все более разъярялся. Неудачи его, казалось, нисколько не смущали, и он упорно, как бык, гнул свое.