Вера Андреева - Эхо прошедшего
Почти теми же благоговейными глазами на папу смотрела его мать, наша бабушка Анастасия Николаевна. Это была небольшого роста, еще не с седыми, а с темными волосами старушка, всегда очень аккуратная, подтянутая, гладко причесанная на прямой пробор. Она боготворила папу и предпочитала жить у него, а не у других своих детей, хотя шумная обстановка нашего дома должна была ей казаться малопонятной и чужой. В самом деле, несмотря на свой природный ум, бабушка была проста и полуграмотна, писала со страшными ошибками, верила в чертей и домовых, перевирала фамилии и слова иностранного происхождения и ничего не понимала в произведениях Гойи и Микеланджело. Но папа платил ей самой нежной сыновней любовью, старался пореже расставаться с нею, возил с собой в шхеры и в Италию. Безгранично уважая мать, он любил ласково подтрунивать над ее ошибками, почерком, суеверием, потешался над ее страхом перед ворами, злыми собаками и грозой. Он надавал ей массу смешных прозвищ, но сколько любви и нежности сквозило в них! Она была и «китайской курильницей», и «мошенником с Горбатого мосту», и «рыжим дьяволом», и просто «рыжиком», «рыжичком». Каждое прозвище имело свою историю, — так, «мошенником с Горбатого мосту» папа прозвал ее за одну успешно проведенную, но сомнительную торговую операцию. У бабушки в шкафу хранились с незапамятных времен высокие сапоги покойного дедушки. Они были совершенно новые, но никто не мог носить их, так как они были сшиты на одну ногу, — почему? Был ли сапожник выпивши, или сам дедушка был не в себе — история семейных преданий об этом умалчивает. Однажды в Москве, доведенная до отчаяния беспросветной нуждой, бабушка завернула сапоги в чистую тряпочку и понесла продавать на толкучку. Она очень ловко показывала покупателям всегда только один сапог, мерить давала тоже только один, и наконец покупатель взял сапоги, получив в придачу и тряпочку, в которую бабушка их тщательно завернула. Всю дорогу домой бабушка бежала без оглядки — как бы не опомнился облапошенный человек!
У бабушки была небольшая темноватая комната. В углу перед иконой всегда теплилась лампадка, пахло сушеным смородиновым листом и валерьяновыми каплями. Мы часто забегали к бабушке, у нее так уютно горела лампа под зеленым абажуром, она сидела у стола и читала. Рядом стояла лакированная табакерка — бабушка раньше курила, отсюда прозвище «китайская курильница», потом курить бросила, но табак нюхала, и мы однажды засунули в табакерку здоровенного майского жука, за что нам здорово влетело от папы. Часто бабушка шила что-то на старенькой швейной машинке с обломанной фарфоровой ручкой, и для меня было большим удовольствием вставлять нитку в машинную иголку или старательно вертеть ручкой под указания бабушки.
На стене висел большой портрет папы — очень серьезный маленький мальчик, чем-то похожий на Наполеона, важно сидел в плетеном креслице. Мне всегда как-то не верилось, что наш папа мог быть когда-то таким вот мальчиком вроде Саввки, которого, может быть, тоже шлепали и ставили в угол за шалости. Однако внимательный и печальный взгляд мальчика и суровая складочка между темными бровями убеждали, что это все ж таки папа.
На другой фотографии была изображена бабушка, окруженная всеми пятью детьми: папа, самый старший, дядя Павел, тетя Римма, дядя Всеволод и, наконец, маленький дядя Андрей. Еще там была тетя Зина, которой я и не знала, — она умерла еще до моего рождения.
Дядя Павел — щуплый, чернявый мужчина с бледным лицом и бородкой, носил пенсне со шнурочком, как у Чехова. Он был учителем рисования в какой-то гимназии, к нам, детям, относился свысока и жил в деревенском домике у самого устья Черной речки. С женой у него были какие-то сложные отношения, кажется, она разошлась с ним и вышла замуж за дядю Андрея. Во всяком случае, тетя Наташа, которая сама имела виды на дядю Андрея, обиженно поджимала губы, когда говорила о ней, а папа прозвал ее «братской могилой» — в шутку, конечно. В домике жили еще две девочки — одна была дочкой дяди Павла, другая дяди Андрея, — помню, я их бивала, так как была значительно сильнее и толще.
Чаще всего мы общались с детьми тети Риммы — мальчишками Люсей и Левой и девочкой Галей, одних лет со мной. Она была беленькая, худенькая и плаксивая. Отношения были натянутыми, так как мы часто мерились ростом, я неизменно оказывалась выше и злорадно торжествовала, а Галя обиженно хныкала.
Дядя Всеволод был мужем тети Наташи. У них был мальчик Игорь — Горик, как его все называли. Это был хороший, умненький ребенок, и говорили, что папа любил его больше всех своих племянников. Он умер шести лет от роду от скарлатины. Тетя Наташа рассказывала, как он еще вечером с аппетитом кушал селедку, которую очень любил, а ночью у него сделался страшный жар, и через два дня умер бедный Горик. Его имя, казалось мне, происходило от слова горе, и действительно, большое горе было у нашей доброй тети Наташи. Она мало счастья видела в жизни. Дядя Всеволод вскоре после смерти сынишки заболел какой-то тяжелой болезнью, называвшейся сухоткой спинного мозга, и тоже умер. Говорили, что за несколько дней перед смертью он сошел с ума и все время кричал: «У Павла на террасе, у Павла на террасе!» С этим криком он и умер, и я часто ломала себе голову над неразрешимой загадкой — что же было у дяди Павла на террасе, почему бедный дядя Всеволод так и не договорил этой фразы? Наверное, что-то страшное было на этой террасе, так как кричал он настойчиво, отчаянно, даже под конец охрип и уже только шептал.
Характер у дяди Всеволода был, по-видимому, не особенно хорошим. Я сужу об этом по тому, что впоследствии, когда кому-нибудь из нас случалось проявить упрямство, злость или вздорность, тетя Наташа определяла эти свойства одним веским афоризмом: «Характер как у дяди Всеволода».
Дядя Андрей был единственным из братьев Андреевых призван в армию и участвовал в войне четырнадцатого года в чине прапорщика. Иногда он приезжал в отпуск и, странно выделяясь своей военной формой среди нашей глубоко штатской семьи, сидел за обеденным столом, громко и весело разговаривая. У него были волнистые светлые волосы, пушистая жидковатая бородка и стройная фигура. Он в три счета очаровал нас, и мы с восторгом рассматривали его Георгиевский крестик и, разинув рты, слушали фронтовые приключения. Папа тоже был весел и добродушно смеялся, глядя, как он отправляет в рот целые дольки чеснока, с хрустом их разжевывая.
Он здорово умел показывать фокусы, и мы ходили за ним по пятам, приставали и без конца канючили: дядя, покажи фокус!
Потом он опять уезжал, а тетя Наташа получала от него письма и о чем-то шепталась с бабушкой. В письмах он называл тетю Наташу «моя Кармен», потому что она очень мило пела: «Любовь не птичка не ручная…» Потом он перестал писать, говорили, что он в плену, почему-то обязательно в Омске; прошло долгое время, и наконец все чаще стала слышна повторяемая взрослыми фраза: пропал без вести. Он так и не вернулся.