Ирма Кудрова - Путь комет. Разоблаченная морока
Еще было не до конца очевидно то, в чем пришлось убедиться в самом ближайшем будущем: началась Вторая мировая война.
Война, о возможности которой Марина Цветаева с каким-то вещим ужасом напряженно думала еще в последние месяцы своей жизни в Париже…
Как отнеслись к заключению Пакта обитатели болшевского дома? Догадаться несложно. Ибо если политической дальновидностью похвастаться они не могли, то уж ненависть к фашизму разделяли со всей «левой» европейской интеллигенцией. Им трудно было — до поры до времени — придумать не только оправдание, но даже прагматическое объяснение этому шагу советского правительства. И только некоторое время спустя, когда вдруг возникла острая жизненная необходимость «освободить» Западную Украину и Западную Белоруссию от гнета польских панов и прочих поработителей, смысл происшедшего стал яснее.
Но это произойдет позже.
Косвенным свидетельством отношения болшевцев к «замирению» с гитлеровским режимом окажутся рисунки, которыми — через месяц-другой — будет восхищать своих одноклассников Георгий Эфрон. То были яркие и злые антифашистские шаржи. Мур рисовал их без устали, дома и в школе, раздавая всем, кто ни попросит.
Глава 2
Аресты
Итак, 23 августа заключен Пакт с гитлеровской Германией.
А 27 августа рано утром в Болшеве была арестована Ариадна.
Ждали чего угодно, но не этого.
Аля приехала накануне вместе с Гуревичем. И он остался ночевать, как уже не раз бывало. Год спустя Цветаева кратко записала в своей тетрадке события того страшного утра.
Еще не кончилась ночь, когда с улицы настойчиво постучали: милиция! проверка паспортов! Открыла дверь Марина Ивановна. Трое в штатском в сопровождении коменданта спросили Ариадну. Цветаева проводила непрошеных гостей в комнату дочери. Аля, проснувшись, протянула паспорт. И, после его осмотра: «А теперь мы будем делать обыск!» «Постепенно понимаю, — записывала Цветаева. — Аля — веселая, держится браво. Отшучивается <…> — Где ваш альбом? — Какой альбом? — А с фотокарточками. — У меня нет альбома… — У каждой барышни должен быть альбом!»
Искали что-то под кроватью, за чемоданами, отовсюду торчали подошвы ботинок. Бегло просматривали книги, вырывая первые страницы с надписями. Проснувшийся Мур, одевшись, молча наблюдал за происходящим. Наконец, произнесено: «Вы арестованы». Клепинина принесла чай, потом одеяло — вместо шали. Наспех собрала теплую одежду и Цветаева. «Аля уходит, не прощаясь! Я — Что ж ты, Аля, так, ни с кем не простившись? Она, в слезах, через плечо — отмахивается. Комендант (старик, с добротой) — Так — лучше. Долгие проводы — лишние слезы…»
Не было еще и девяти утра, когда гости уехали, увозя с собой Ариадну.
В те дни в болшевском доме привычно гостила Миля Литауэр. Сотрудники Лубянки, проводившие обыск, спросили документы у гостей — Гуревича и Литауэр. Записали в протокол имена, данные прописки, место службы. Для Эмилии это оказалось роковым. Несколькими часами позже снова подъехала энкаведешная машина со срочно изготовленным ордером на арест, — увезли и Литауэр. Ариадна еще увидит свободу — для Эмилии это утро оказалось последним на воле.
Когда вечером этого страшного дня в Болшево примчалась Нина Гордон (ей сообщил о происшедшем вернувшийся в Москву Гуревич), она застала на эфроновской половине дома мертвую тишину.
«Терраса была пуста. Марина Ивановна и Сергей Яковлевич сидели в комнате. Внешне и она, и он были спокойны, только плотно сжатые губы да глаза выдавали запрятанную боль. Я долго пробыла там. Говорили мало. Обедали. Потом Марина Ивановна собралась гладить. Я сказала: “Дайте я поглажу, я люблю гладить”. Она посмотрела долгим отсутствующим взглядом, потом сказала: “Спасибо, погладьте” и, помолчав, добавила: “Аля тоже любила гладить”.
Я стояла и гладила, молча и тихо глотая все время подступавший к горлу комок, а Сергей Яковлевич все сидел и сидел на постели и неотрывно глядел на стол. Его глаза, огромные, застывшие, забыть невозможно…»
В ближайшие же дни больной Эфрон уехал хлопотать в Москву. Вряд ли ему удалось попасть на прием к кому-нибудь достаточно ответственному. У него не было здесь «важных связей». Все отмахивались от таких просьб и вопросов — их были сотни. По свидетельству Клепинина, Сергей Яковлевич пребывал в эти дни в состоянии глубокого отчаяния. Теперь он уверен был и в собственном аресте.
И все-таки написал письмо на имя Наркома внутренних дел. Он ручался за политическую благонадежность дочери и Эмилии Литауэр. Как и следовало ожидать, никакого действия письмо не возымело. Вряд ли вообще был какой-нибудь ответ. Но письмо дошло до адресата — Эфрону припомнят потом его текст, когда он сам уже будет в застенках Лубянки.
С некоторым запозданием Мур начал в сентябре ходить в болшевскую школу. Он сразу обратил на себя внимание, так что потом его легко вспоминали соученики, когда почти через полвека в Болшеве стали разыскивать все возможные сведения о Цветаевой и ее семье. Мальчик был красив, высок и доброжелателен. Но прежде всего его выделяла среди других необычная одежда. Он ходил в странных коротких брюках, застегивающихся на пуговички под коленками, в ботинках на толстой подошве, курточке, снабженной молниями где только можно. Внешняя необычность соединялась в нем с общительностью, раскованностью. Мур вовсе не кичился своей непохожестью на остальных, не грешил высокомерием, он был открыт и разговорчив. А еще его выделял среди других отличный немецкий язык. И талант рисовальщика!
Есть одна странная подробность в рассказах его однокашников: они говорят, что Мур охотно рассказывал об Испании, так что у многих создалось впечатление, что он сам там побывал. Фантазии? Или осознанное участие мальчика в версии, придуманной для отца «органами»? Но может быть, отец и в самом деле однажды взял сына с собой в тайную «деловую» поездку?
Ходить в школу надо было через лес, и совместная эта дорога — туда и обратно — успела расположить к Муру попутчиков. Хотя он проучился-то там всего два месяца. Разумеется, никто тогда не имел ни малейшего понятия, кто его мать и кто отец.
Но на их участке однокашники никогда не появлялись.
Атака старого дьявола. Рисунок Мура. 1939 г.Младшие обитатели дачи имели строжайшее указание Нины Николаевны: в гости никого не водить и самим ни к кому не ходить тоже. Они это легко, без лишних вопросов, усвоили, — им даже, пожалуй, нравилось, что они особые, не такие, как все. Поселковые дети тоже это поняли и не совались к «заграничным».