Александр Гольденвейзер - Вблизи Толстого. (Записки за пятнадцать лет)
Усов рассказывал, в каких случаях врач имеет право производить искусственные роды, убивая этим ребенка.
Л. Н. возразил:
— Это всегда безнравственно. Вообще, когда существуют разные средства, облегчающие больного, — кислород и т. д., то трудно воздержаться от пользования ими, но лучше было бы, если бы их не существовало. Все мы непременно умрем, а деятельность докторов направлена на борьбу со смертью. А ведь умереть что через десять дней, что через десять лет — все равно. Как ужасно, что от больного всегда скрывают, что он умрет! Мы все не привыкли прямо смотреть смерти в глаза.
Усов защищал деятельность докторов, считая ее полезной.
Л. Н. сказал:
— Вот почему я считаю деятельность докторов даже вредной: собирают людей в города, заражают сифилисом, чахоткой, держат в ужасных условиях, а потом тратят миллионы на устройство больниц и клиник. Что, если эту энергию употребить не на лечение, а на улучшение жизненных условий народа? В то время, когда множество здоровых, нужных крестьян заражаются всякими болезнями и надрываются непосильной работой, доживая до тридцати лет, вместо того чтобы жить до семидесяти, в это время всеми средствами медицины лечится какая‑нибудь никому не нужная больная старуха, которой не могут уже помочь никакие средства.
— Все современные науки исполняют совершенно обратное своему назначению: богословие скрывает нравственные истины, юридические науки всячески затемняют понятие о справедливости, естественные науки насаждают материализм. История скрывает истинную жизнь народа.
Теория Дарвина совпадает с грубым рассказом Моисея. Все споры о дарвинизме — это полемика с Моисеем.
— Всякий вырастающий у нас молодой человек проходит через страшное заражение, какой‑то нравственный сифилис: сначала православие, а потом, когда он отрешится от этого, — материалистическое учение. Все лучшие физиологи, как Крафт — Эбинг или Клод Бернар, прямо признают, что как бы точно ни исследовали мы даже простую клеточку, в основании ее всегда будет лежать х, которого мы не знаем. Следовательно, вся совокупность организмов и все социальные условия жизни являются х в степени х. А если мы не можем познать клеточку до конца, то где же нам познать законы жизни людских обществ? А какой‑нибудь тупица вроде В. уверяет, что все это очень просто и что историческая наука может вывести какие‑то непреложные законы, по которым совершается жизнь человеческая.
— Вы посмотрите на всех наших историков, что это за тупые, глупые люди. Например, Соловьев. Ведь это был невероятно тупой человек. А как только явится среди них талантливый — какой‑нибудь Грановский, Костомаров, Кудрявцев, и спросишь, что же они написали в конце концов? Оказывается, что ничего значительного, важного. Посмотрите, например, на Ключевского, ну что он сделал? Что он талантливо говорит или либеральничает по поводу Екатерины и говорит, что она была блядь, так это мы и без него знаем. А вот этот еще, что мазурку танцует в «Московских Ведомостях», — Иловайский — и это тоже историк!
— Чему учить? Я давно еще, когда занимался педагогией, пришел к заключению, что школьное преподавание должно состоять только из двух отраслей знания — языки и математика. Только здесь можно дать учащемуся положительные знания. Хотя бы посмотреть, как теперь на экзаменах какой‑нибудь Василий Маклаков наболтает, ничего не зная, столько и так, что надует всякого экзаменатора. А в знании языков и математики не может быть никакого обману. Или знаешь, или нет. Кроме того, в дальнейшем — из этих основных знаний можно развить все науки. Из математики: астрономию, физику, естественные науки. Из языков: историю, географию и т. д. А чему учат, и кого учат у нас? Нынче я шел по улице. Идут пьяные, ругаются по — матерну, тащат за собой женщин. Кто и когда сказал хотя бы одно слово о каких‑нибудь нравственных потребностях этим людям? Чему мы их научили?
— А вот на днях я возвращался вечером из бани и шел мимо театров. Там, подбоченясь, на лошадях сидят жандармы, стоят околоточные; кучера с эдакими (Л. Н. показал руками) задницами, с рядами пуговиц назади, сидят на козлах. А там в освещенных, наполненных публикой театрах совершается священнодействие: играют какого‑нибудь «Садко» — глупую сказку, да еще исковерканную, или «Когда мы мертвые пробуждаемся» Ибсена! Просто безумие!
1901
1 февраля, Москва. Л. Н начал месяца два — три тому назад учиться голландскому языку, а сейчас уже довольно свободно читает — это на семьдесят третьем году!
Учится языкам он очень оригинально: он берет Евангелие на незнакомом ему языке и пока прочитывает, научается все понимать.
Л. Н. сказал мне на днях о современном искусстве:
— Утрачено чувство — я не могу определить его иначе, — чувство эстетического стыда. Я не знаю, знакомо ли вам это чувство? Я его испытываю при художественной лжи в сильнейшей степени и не могу назвать его иначе чем стыд.
По поводу своей драмы «Труп» Л. Н. сказал мне:
— Ко мне приходил сын жены описанного мною человека, а потом и он сам. Сын от имени матери просил не опубликовывать драму, так как ей это было бы тяжело, да и, кроме того, она боится, чтобы опять не вышла история. Я, разумеется, обещал.
— Их приход мне был очень интересен и полезен. Я еще раз, как и раньше неоднократно, убедился, насколько психологические побуждения, которые сам придумываешь для объяснения поступков людей, которых описываешь, ничтожнее, искусственнее побуждений, руководивших этими людьми в действительности. После беседы с ними я охладел к этой работе.
(Сюжет «Трупа» сделался достоянием газет из‑за Александра Петровича (переписчика Л.H.), который запил и где- то на Хитровке разболтал такому же пропойце, репортеру «Новостей Дня», что Л. Н. пишет драму и на какой сюжет, а тот сделал из этого статейку и сейчас же поместил в «Новостях Дня». Это и вызвало приход ко Л. Н. действующих лиц драмы, но это же и было одним из поводов, заставивших Л. Н. бросить драму, не отделав ее.)
Другой раз как‑то в столовой внизу шли оживленные разговоры молодежи. Л. H., который, оказывается, лежал и отдыхал в соседней темной комнате, потом вышел в столовую и сказал мне:
— Я лежал там и слушал ваши разговоры. Они меня интересовали с двух сторон: просто интересно было слушать споры молодых людей, а потом еще с точки зрения драмы. Я слушал и говорил себе: вот как следует писать для сцены. А то один говорит, а другие слушают. Этого никогда не бывает. Надо, чтобы все говорили, и тут‑то искусство автора в том, чтобы заставить красной нитью пройти то, что ему нужно.