Игорь Дедков - Дневник 1953-1994 (журнальный вариант)
Теперь появился еще один вариант московского устройства: позвонил Борис Семенович Архипов[303] и сказал, что есть возможность взять меня политическим обозревателем «Коммуниста» (по вопросам искусства) и что речь об этом уже шла на уровне Фролова[304] и Лациса (теперь он — заместитель главного редактора)[305]. Не знаю, какое это будет иметь продолжение.
В последние месяцы во всех устных выступлениях я поддерживаю новую, то есть задержанную, литературную волну и вслух обсуждаю все проблемы, связанные с нашим прошлым. Не знаю, чем все это кончится. Корнилов (костромской)[306] произнес на пленуме обкома партии отвратительную речь — писателю не пристало бы, — и я счел необходимым несколько раз ее публично прокомментировать.
Я и в самом деле думаю, что время решающее: или социализм будет возрожден в нашей стране, или — похоронен на долгие десятилетия или навсегда; отношение к сталинскому прошлому — это отношение к настоящему и будущему. Можно только сожалеть, что ни в одном из официальных документов партии нового периода начиная с апреля 1985 года не упоминаются впрямую решения XX и XXII съездов партии, имена Сталина и его присных; все это как бы отдано журналистике и литературе. Что за этим? Всегда есть — оставлена за собой — возможность сказать: мы этого не говорили. С другой стороны, это можно воспринять как тактику: пусть это все происходит постепенно, то есть очищение; пусть этим занимаются литература, наука, журналистика, а у нас дел хватает. Однако я думаю, что приближается момент, когда руководство партии будет вынуждено нарастающим расхождением в обществе высказаться напрямую, и всякая аморфность, «взвешенность» в этом высказывании может снова отбросить нас назад. Горький наш общественный опыт побуждает нас ждать именно этого варианта. Что говорить, — счастье, если суждено обмануться.
Апрель к концу, а холодно, шел снег, мело и заметало; Тома уже больше трех недель в больнице, я один, кормлюсь кое-как, настроение неважное, потому что, кроме постоянного давления делаемой и несделанной работы, нет ничего надежного: <...> что будет с этими осточертевшими московскими вариантами? да и стоит ли на них соглашаться? — вот тоже вопрос, ответа на который во мне нет. Вернее, есть и сводится к тому, чтобы остаться здесь. (Впрочем, стоило мне написать «здесь», как что-то во мне снова дрогнуло: тоже ведь страшно.) Да ведь надо думать не только о себе и собственном покое, это-то я понимаю.
Нет, не могу ничего писать и об этом: что будет в мае, как я буду готовить книгу для издательства «Искусство» (неожиданно оттуда поступили прекрасные предложения)[307] и так далее. Дай Бог мне сил справиться со всем, что мне и нам предстоит!
В связи с болтовней Бондарева на секретариате о «Сталинградской битве», о том, что нужно давать отпор нашествию варваров и лжеякобинцев, Богомолов как-то по телефону пошутил: то-то говорят, что вы похожи на Гудериана, — шутка не без смысла: раздражение этого человека против всего инакомыслящего света началось с моей статьи.
Хорошие письма от Ржевской и Борщаговского...
10 июля.
В ночь на 9-е вернулись с Томой из Москвы. Чувство такое, будто мы в чем-то виноваты, будто предали сына. <...> Проводили мы Никиту седьмого июля в восемь утра от дома культуры «Высотник» (это недалеко от его общежития, то ли улица Раменки, то ли район Раменки)...[308] Тяжело это все и горько. То ли в тюрьму отправляют, то ли в ссылку. Родственники, провожающие образовали коридор от дверей дома культуры до автобуса, внутри коридора встали цепочкой милиционеры, и пошли по одному в автобус наши стриженые мальчики. Государство чувствует себя в полной силе, когда подавляет в человеке личность, и потому с этого начинает, когда призывает юных к исполнению «священного долга»: с подавления! И длится это десятилетиями без перемен, будто ничего в народе не меняется, будто все с теми же рекрутами имеет дело государство, называемое социалистическим. Пишу это и все чувствую: не то, не те слова, не те доводы <...>
Два года — это два года его жизни и два года нашей; если понимать ясно, что жить мне остается недолго, то два года без сына — это удар и по мне, и по Томе; дожить ведь теперь нужно до возвращения и молить Бога, чтобы вернулся живым и здоровым.
«Все служат» — это не довод. Он не был доводом и для Толстого. Толстой лучше всех российских писателей понимал опасность и глубокое, заложенное в его природе бессердечие, бесчеловечие государства.
Нормальная наша жизнь закончилась: скоро будем оглядываться назад как на счастье.
20 июля я должен выйти на работу в «Коммунист»: должность — политиче-ский обозреватель по вопросам культуры и литературы. Сначала меня отвезли в «лес» на встречу с Биккениным (он сидит на правительственной «рабочей» даче — кажется, на ждановской — и участвует в сочинении каких-то документов)[309], затем утвердили на редколлегии.
Думать о дальнейшем не хочется: как я там буду работать, когда дадут жилье, как вообще будем жить в Москве, когда буду писать, если день станет тратиться на службу, — не знаю.
Сегодня проводил Виктора и Ларису[310] в Киев: у них тоже — тревожная, тяжелая пора: Виктору предстоит операция. Болезнь Паркинсона его извела, и он говорит, что согласен на все, что будет ему там предложено. <...>
Теперь свобода, особенно если сравнить с тем, что было. А разве не идея свободы жила в душах моих друзей в далеких теперь костромских шестидесятых? И в 70-е — разве мы ее предали?
Кому повезло, дожили, дождались. Не дожили: художники Николай и Татьяна Шуваловы, Ярослав Штыков, журналист Аркадий Пржиалковский, режиссер Владимир Шиманский, писатель Леонид Воробьев, искусствовед, поэт и книжник Альберт Кильдышев.
Мы-то дожили, но отчего радость, которая перехватывала горло, все чаще мерк-нет и подступает тревога? Или не та свобода? Или тревога напрасна? <...>
27.8.87.
Уже поздний вечер, прочел статьи к завтрашней редколлегии, стало грустно, да и давно было грустно, — вот и решил написать.
Дни рождения родных мешают мне приехать домой, а очень хочется. Вроде бы недавно был, а кажется, давно. И трудно поверить, что не прошло еще двух месяцев, как Никиту проводили в армию. Тоже давно было, такая даль.
Бакланов в «ЛГ» сказал, что я пишу для «Знамени» обзор. Как припер к стенке, деваться некуда, — я все чаще стал задумываться над этой статьей. Но надо еще кое-что прочесть[311].