Николай Богомолов - Михаил Кузмин
Былой обитатель «Башни» Иванова теперь отчасти превратил свои комнаты в место подобных же встреч. И вряд ли случайно он регулярно вспоминает Иванова, «Башню» и многое, с ними связанное. Так, 19 марта 1928 года он записывает в дневнике: «Скалдин мне сообщил новости о Вячеславе, будто издалека, из прекрасной какой-то жизни. Он давным-давно не занимает никакого места в торгпредстве. Он при Павийском университете, прежде преподавал англ<ийский> яз<ык>, теперь немец<кую> лит<ературу> (о Гете итальянцам!). Перешел в католичество, и Лидия перешла. Вяч<еслав> даже, кажется, тайно постригся в какой-то орден. Лидия композиторша, печатается, исполняется, имеет успех. Сын (ему теперь 16 л<ет>) от Веры был красивый, одаренный в музыке ребенок. На пароходе, еще на Кавказе, отдавили ему пальцы на руке и туберкулез. Не может не только заниматься скрипкой и пением, но даже из иезуитского колледжа его пришлось взять. Так Вяч<еслав> между детьми, книгами, катит дни к смерти, очень, наверное, не близкой еще. Для таких последних дней нет места лучше Италии». А в дневнике 1934 года один из длительно развивающихся сюжетов (на его подробности мы уже не раз ссылались ранее) озаглавлен «Башня». Только встречи у Кузмина были гораздо более интимными и никак не подчеркивали главенство хозяина. Большинство посетителей, конечно, приходили выслушать мнение Кузмина о литературе, музыке, живописи, насладиться бесконечными рассказами о прошлом или музыкой Моцарта, Дебюсси или Шуберта[680]. Кузмин отказывался быть центром разговора и с равным интересом выслушивал своих гостей, как постоянных, так и совсем молодых и неизвестных. Беседы проходили за бутылкой рейнского или мозельского вина (пока его еще можно было достать) или просто за самоваром, возле которого сидел сам Кузмин и разливал чай. Еду (особенно сладости) гости старались приносить с собой. Мы знаем некоторое количество собеседников Кузмина этого времени. Среди них были люди уже забытые: не только писатели, артисты, музыканты, художники, но и, скажем, «барахольщики», как их называет Арбенина. В ее мемуарах и находится едва ли не наиболее подробный список посетителей. Из него выделим (помимо В. Н. Петрова, на чьи мемуары мы много раз ссылались) переводчика И. А. Лихачева и поэта, прозаика, филолога-классика А. Н. Егунова.
Они были интересны и сами по себе[681], но особенную и мало с чем сравнимую роль сыграли в осознании того значения, которое Кузмин имел для культуры 1930-х годов. Они словно транслировали его мнения, идеи, представления в культурную среду 1960–1970-х годов. Мало того, Лихачев, обладавший блестящей памятью, запомнил несколько стихотворений Кузмина, которые даже и были опубликованы с явными или неявными ссылками на него.
Но беседы, о которых мы говорим, были, конечно, ценны не только для гостей Кузмина, но и для него самого: благодаря им он более или менее регулярно мог получать сведения о том, что возникало нового в культурной жизни СССР и Запада. До конца жизни — и это поражало его посетителей — он с интересом встречал все новое, жадно выслушивал любые сведения и старался ничего не отвергать. Он помнил свое прошлое и былых друзей, часто о них рассказывал, но отказывался жить только прошлым, как бы ни была ему отвратительна жизнь вокруг. Он все реже и реже (и не только из-за болезней) выходил из дома, но в тех случаях, когда все-таки оказывался на улице, его видели в обтрепанной старомодной одежде, окруженным группой молодых людей, слушавших его так, как если бы он был пророком.
Он очень много читал, причем в круг чтения входила литература классическая и современная, русская и зарубежная. Добывать эмигрантскую литературу становилось с каждым годом все труднее, но Кузмин очень интересовался ею, особенно творчеством Ремизова.
Если читатель помнит, у нас есть свидетельство о том, что было особенно дорого Кузмину, относящееся к 1907 году. В воспоминаниях В. Н. Петрова сделана попытка представить круг чтения и читательских (а отчасти и художественных) интересов Кузмина 1930-х годов. Понимая, что впечатления знакомого, причем вовсе не самого близкого, не могут считаться абсолютным свидетельством, приведем главнейшее из этого списка, чтобы хотя бы приблизительно представить себе разницу (и в то же время сходство) вкусов Кузмина с интервалом в четверть века:
«Основу его образованности составляло знание античности, освобожденной от всего школьного и академического, воспринятой, быть может, через Ницше — хоть Михаил Алексеевич и не любил его — и, в первую очередь, через большую немецкую филологию. Книгу Эрвина Родэ „Die Psyche“ Кузмин читал постоянно — чаще, чем Священное Писание, по собственным его словам. Почти минуя Средневековье, в котором его привлекали только отзвуки античного мира, вроде апокрифических повестей об Александре Македонском, интересы Кузмина обращались к итальянскому Возрождению, особенно к Флоренции кватроченто с ее замечательными новеллистами и великими художниками: Боттичелли и молодым Микельанджело. <…> От итальянского Возрождения внимание Кузмина устремлялось к елизаветинской Англии с ее великой драматургией; далее к Венеции XVIII века с commedia dell’arte, волшебными сказками Гоцци и бытовым театром Гольдони; еще далее — к XVIII веку в дореволюционной Франции, к Ватто, аббату Прево и Казотту, и, наконец, к немецкому Sturm und Drang’y и эпохе Гёте. В этом широком и сложном духовном мире русский элемент занимал сравнительно небольшое место и падал на более поздние эпохи. К образам и темам допетровской Руси и, в частности, к древнерусской иконе и литературе Кузмин прикоснулся когда-то через старообрядчество, с которым сблизился в годы молодости. Потом этот интерес ослабел и сменился, в конце концов, равнодушием. <…> В культуре XIX века Кузмин особенно любил уже названного мною Гофмана, а также Диккенса, Бальзака, Пушкина, Достоевского и Лескова. <…> Современную западную литературу в тридцатые годы знали мало <…> Правда, имена Джойса и Пруста иногда мелькали в газетной полемике. В. О. Стенич переводил Джойса, но я не помню, чтобы Михаил Алексеевич когда-нибудь упоминал это имя[682]. Об Олдосе Хаксли он говорил с уважением. Меня удивил его отзыв о Прусте. Кузмин сказал, что проза „Поисков утраченного времени“ кажется ему слишком совершенной и недостаточно живой. <…> Позже отзывы Михаила Алексеевича совершенно переменились. <…> Самым любимым из новых французов был для него Жироду. Я думаю, что он привлекал Кузмина своей таинственностью и поэтичностью. Однако мне представляется, что чтение французских авторов было для Михаила Алексеевича не более, чем развлечением. По-настоящему были важны для него только немцы и австрийцы. Кафку, кажется, он не знал, а особенно любил Густава Мейринка, впрочем, не „Голем“, которого все читали в двадцатых годах, а другой роман, никогда не издававшийся по-русски — „Ангел западного окна“. Я часто слышал от Михаила Алексеевича, что в течение всей жизни, никогда не разочаровываясь, он любил то, что полюбил в детстве — Пушкина, Гёте, „Илиаду“ и „Одиссею“, исторические хроники Шекспира»[683].