Юрий Зобнин - Дмитрий Мережковский: Жизнь и деяния
Оказалось, что «мистический энтузиазм» Мережковского во время последней встречи с Муссолини напугал итальянского диктатора, который как раз в это время стремился осторожно «лавировать» между тремя мощными европейскими «силовыми центрами»: гитлеровским национал-социализмом в Германии, сталинской имперской автократией в СССР и блоком европейских демократий во главе с Англией и Францией. Между тем Мережковский уже наяву грезил о всемирном крестовом походе – не только против большевизма, «предельно дьявольского зла в мире», но и против всего «мирового зла», походе – во главе которого должна была встать Италия. Историческая параллель тут напрашивалась сама собой: как некогда император Священной Римской империи Генрих VII рука об руку с Данте шли в безнадежный, но прекрасный Ломбардский поход 1310 года, стремясь восстановить имперское единение христианской Европы, так и теперь «новый Генрих» (Муссолини) с «новым Данте» (Мережковским) должны восстать против демонических сил, вновь рвущих на части «страну святых чудес»:
«В 1311 году, в самом начале похода пишет он [Данте] такое же торжественное послание „ко всем государям земли“, как двадцать лет назад, по смерти Беатриче. Но то было вестью великой скорби, а это – великой радости.
«Всем государям Италии… Данте Алагерий, флорентийский невинный изгнанник… Ныне солнце восходит над миром… Ныне все алчущие и жаждущие правды насытятся… Радуйся же, Италия несчастная… ибо жених твой грядет… Генрих, Божественный Август и Кесарь… Слезы твои осуши… близок твой избавитель».
Может быть, казалось Данте, что в эти дни готово исполниться услышанное им в видении пророчество бога Любви тем трем Прекрасным Дамам, таким же, как он, нищим и презренным людям, вечным изгнанникам:
Любовь сказала: "Поднимите лица,
Мужайтесь: вот оружье наше…
Наступит час, когда в святом бою
Над миром вновь заблещут эти копья!"»
Выслушав монолог Мережковского, Муссолини осторожно заметил, что вооруженные силы Италии несопоставимы по мощи не только с Красной армией, но даже и с армиями Франции и Германии, и перевел разговор на другие темы. Если бы все сказанное осталось между ними, «дантианская эскапада» Мережковского числилась бы Муссолини среди приятных, хотя и курьезных воспоминаний об общении с симпатичным «русским романтиком» – фантазером, но, как уже говорилось (и цитировалось) выше, Мережковский в начале 1937 года стал публично выступать в европейской печати, намекая на некую «тайну», связующую его с итальянским диктатором, и о «миссии», которую «новый Цезарь» имеет осуществить в Европе в ближайшее время:
«Ко всем государям земли… Ныне солнце восходит над миром…»
В отличие от Генриха VII в 1310-м Муссолини в 1937 году в «Ломбардский поход» отнюдь не собирался, а подобные статьи, публичные выступления и лекции Мережковского – не самого последнего писателя не только в европейской, но и в мировой литературной иерархии тех лет, только что вновь номинированного на Нобелевскую премию, – могли запросто вызвать самые настоящие политические осложнения в отношениях Италии как с СССР, так и с европейскими странами «обоих станов». В канун Второй мировой войны любые намеки на тайные замыслы «крестовых походов» вызывали у всех европейских лидеров нервную реакцию.
В результате новую аудиенцию у «дуче» Мережковский после выхода «итальянского» «Данте» в октябре 1937 года так и не получил. То, что посвященная ему книга действительно, как и обещал Мережковский, получилась «не совсем недостойной» (в общем, по всей вероятности, это лучшее, что когда-либо было написано о Данте), Муссолини волновало мало: он исходил из соображений не эстетической, а политической целесообразности. Более того, от имени «real-izzatoro della profezia» итальянский министр по делам культуры посоветовал Мережковскому «вести себя потише», то есть в переводе с итальянского дипломатического на русский «прутковский», – «заткнуть фонтан»!
Разумеется, из Италии его никто не выдворял, но Мережковский был оскорблен смертельно.
– Я сначала подумал, что Муссолини – воплощение духа земли и провиденциальная личность, а он оказался обычным политиком-материалистом – пошляк! – воскликнул Мережковский. Обида была настолько сильной, что он снял в русском издании «Данте» (Брюссель, 1939) посвящение Муссолини и выкинул из книги все упоминания об итальянском диктаторе.
20 октября 1937 года Мережковские навсегда покидают Италию и возвращаются в Париж, хотя Дмитрий Сергеевич уже открыто паниковал, опасаясь «шаткости» Французской республики в наступающие неспокойные времена.
Гораздо «надежнее», с его точки зрения, были европейские военные диктатуры, но желательно «умеренные», ибо, как писал он в «Лютере», «противоположнейшие идейности во всем – фашизм и коммунизм – сходятся только в одном – в воле к безличности. Левая рука, может быть, не знает, что делает правая, та разрушает, эта создает, но обе все-таки делают одно и то же дело, борются с Личностью, как с исконным врагом своим, подавляют ее, как ненужную для себя силу». По всей вероятности, такая характеристика «созидательного фашизма» была также навеяна личными впечатлениями от встреч с Муссолини.
«…Следовало бы приготовить новый „приют“, – писал Мережковский в 1939 году Г. Герелль, – может быть, в Испании, ибо я пишу генералу Франко, который, надеюсь, судя по тому, что мне о нем рассказали, мог бы пригласить меня в Испанию для чтения антикоммунистических лекций и работы над книгой о святой Терезе. Я сейчас предпринимаю шаги более или менее конкретные, чтоб это устроилось, но еще не вполне уверен, удастся ли это».
«Это» – не удалось: Франко письмо Мережковского проигнорировал. По Парижу ходили анекдотические слухи, что, помимо Франко, Мережковский «для подстраховки» также написал письмо и Салазару в Португалию, однако второпях принял название деревни Фатьма (где произошло явление Богородицы) за имя некоей португальской святой, так что проект «биографии Фатьмы» португальский диктатор не утвердил.
Доля истины в подобных анекдотических историях была. После Италии Мережковский стал стремительно дряхлеть, и старость вдруг превращала его всегдашний эгоцентризм в припадки некоего «карамазовского» эгоистического цинизма, когда, по замечанию Ирины Одоевцевой, «ему было на все и на всех наплевать, только бы он и Гиппиус могли пить чай – это казалось ему справедливым и естественным». Беда была в том, что «пить чай» становилось все труднее и труднее: многие десятилетия каторжного литературного труда не принесли ему, в сущности, никакого материального благополучия, и теперь, превращаясь в глубокого старика, Мережковский с ужасом предчувствовал, что старость сулит ему только нищету, страх и отчаяние. Величественное угасание незабвенного Алексея Николаевича Плещеева с его «благоухающими сединами» Мережковскому, увы, было не суждено.