Иоганнес Гюнтер - Жизнь на восточном ветру. Между Петербургом и Мюнхеном
И вы полагаете, что одной мессы недостаточно?
Священное игралище мессы апеллирует к разуму человека, театр — к его чувствам.
И их нужно питать. Рапет et circenses [21]. Я понимаю, все повторяется. Вы хотите помочь возродить религиозное чувство, которое ныне приходит в упадок. Возвратить благочестие удовлетворением чувств. — Он сухо усмехнулся: — Интересно. Победить Антихриста Вельзевулом…
Я было запротестовал:
Монсеньор…
Он устало отмахнулся:
Так назовут это многие. Я внимательно прочитал вашу записку. Здесь следовало бы открыть дверь, которую странным образом держали накрепко запертой на протяжении столетий.
История свидетельствует в мою пользу, но он сомневается, что в наше время еще возможно такое повторение Средневековья.
Что тогда считалось современным, — пылко возразил я, — может быть современным и сегодня; нужно лишь подать пример и указать путь, тогда и новые поэты пойдут по этому новому старому пути и сделают его таким же современным, как в свое время Мольер делал современным все, к чему только ни прикасался.
Внезапно епископ прервал меня:
В Митаве дурно отзываются о вас. Кто-то даже сказал, что вы перешли в католичество из практических соображений.
Я пожал плечами:
Какие же могут быть тут практические соображения, ваша епископская милость? Мой переход только превратил меня в mauvais sujet [22] для моих земляков. А русские даже не поняли бы меня, если б я вздумал стать православным. В Германии же просто приняли бы за дурака, потому там почти все молодые люди отпетые атеисты, считающие себя большими умниками и презирающие всех инакомыслящих. Так где же тут практические соображения?
Епископ стал меня успокаивать. Грузинская и патер Лоттер очень хвалят меня, но это его долг — во всем разобраться самому. Хороший театрал еще необязательно бывает и хорошим христианином.
Я немного опешил:
Да ведь я не говорю, что я хороший христианин… Я только пытаюсь им быть, однако…
Епископ по-доброму улыбнулся:
Это говорит в вашу пользу. Никто не знает о себе, хороший ли он христианин. Только Господь это знает. Но я навел о вас справки. Вы хороший сын, это уже немало. Вы готовы помочь и, по-видимому, добрый товарищ. А то, что о вас отзываются дурно? Вы не такой, как все, ясное дело — это всех сердит.
Епископ умел просветить человека до самого донышка. Он поднялся. Через час ужин, до этого надо еще передохнуть. Он протянул мне руку. Я встал на колено и поцеловал кольцо на руке епископа.
Тридцать шесть часов беседы. Утром месса. Завтрак. Прогулка. Обед. Отдых. Чай. Вопросы. Ответы. Ужин и вскоре сон.
Он был намного умнее меня, но он был добр и на меня не давил. Часто я не знал, чего он хочет; его мышление было более точным, чем мое, и повернуто к насущным нуждам современности, в то время как я часто предпочитал «могу» тому, что обозначается словом «должен».
При этом епископ Ропп вовсе не был великим диалектиком, просто он не держался за догму, полагая, что дважды два это все-таки четыре и это нужно признать чудом. Чудо было само собой разумеющимся в реальном бытии вещей, вытекало из причинно-следственных связей.
Как жаль, что епископ Ропп не знал Лескова! Вот кто, гонимый и непонятый в то время, пришелся бы ему по душе: мир Лескова был его миром.
Он сказал мне, что ему особенно понравилась та свобода, с какой я выбрал пьесы для постановки — вовсе не сообразуясь с мнимой и предполагаемой узостью церкви. Людям нужно показывать, что Бог, создавая людей, имел в виду не забитых тварей, а сильные, созидательные натуры, которые могут гордиться Им и которыми Он может гордиться. Eritis sicut Deus [23] — эти величественные слова сказаны не напрасно. Хотя они, как их не крути, не верны, но они указывают верное направление: это как звезды, на которые нам можно и нужно смотреть, хотя мы никогда ими не станем.
Под конец он дал мне письмо, в котором он с одобрением отзывался о моих намерениях и безоговорочно рекомендовал их всем правоверным. Это письмо я храню до сих пор.
Когда я с ним прощался, он сказал, что будет думать обо мне и поговорит обо мне с Грузинской.
Княгиня с волнением выслушала мой рассказ о наших беседах с епископом, ее даже напугал несколько свободный тон, в котором они протекали. Я рассмеялся:
— Монсеньор наверняка заметил, что я человек верующий, но не набожный.
Она, вздохнув, опустила глаза и поправила пенсне. Да, она была набожной. Но она, без сомнений, была самым лучшим, самым добрым человеком из всех, кого я встречал.
Я чувствовал, что мне снова пора в дорогу. Ровольт писал, что ушел от Фишера; он основал с одним богатым приятелем новое издательство в Берлине и был бы рад издать что-нибудь мое. А Отто цу Гутенег писал из Лондона: он теперь не в Вене, он полностью перебрался в Лондон, и я непременно должен его посетить, ему там так одиноко.
Неожиданный громкий успех моего испанского вечера и в самом деле меня окрылил. Но он и моих покровителей навел на некоторые мысли, которые следовало реализовать. Прежде всего меня следовало послать в большой мир.
Я настоял на том, чтобы для начала съездить в Москву. Там на вокзале меня встретил Дмитрий Навашин, которого я узнал сначала по альманаху «Северные цветы», где два года назад было напечатано одно его прелестное стихотворение; оно так понравилось мне, что я без устали декламировал его, где только мог, и уже замучил им всех знакомых. С ним лично мы познакомились во время моей последней поездки в Петербург.
Навашин, молодой поэт, которому покровительствовал Брюсов, был адвокатом; среднего роста, очень подвижный брюнет, отменно образованный и остроумный, с выразительными темными глазами и искушенным ртом, он был избалованное дитя своего времени, покоритель женских сердец и в то же время обаятельный человек и верный товарищ. В своей поэзии он оставался пока еще романтиком неопределенного толка.
По настоянию Навашина я уже на следующий день нанес визит Брюсову, который ждал меня к чаю. Его квартира, в не самом респектабельном квартале Москвы, представляла собой строгое жилище серьезного собирателя книг. Он хоть и играл роль мага, адепта всех возможных запрещенных черных искусств, но в домашней обстановке был обыкновенным уютным филистером, хоть и вечно с какой-то двусмысленной улыбочкой на устах. Я всегда видел его только в черном сюртуке, застегнутом на все пуговицы. Он, представавший в своих эротических стихах сладострастным потребителем женщин, жрецом отчаянной сексуальности, в жизни был исправным супругом своей тихой, домовитой Иоанны, которая со сдержанной любезностью разливала нам чай.