Николай Оцуп - Океан времени
На Шпалерной нам удалось проникнуть во двор, мы взошли по лестнице во флигеле и спросили сквозь решетку какую-то служащую: где сейчас находится арестованный Гумилёв?
Приняв нас, вероятно, за кого-либо из администрации, она справилась в какой-то книге и ответила из-за решетки:
— Ночью взят на Гороховую.
Мы спустились, все больше и больше ускоряя шаг, потому что сзади уже раздавался крик:
— Стой, стой, а вы кто будете?
Мы успели выйти на улицу.
Вечером председатель Чека, принимавший нашу делегацию, сделал в закрытом заседании Петросовета доклад о расстреле заговорщиков: проф. Таганцева, Гумилёва и других.
В тот же вечер слухи о содержании этого доклада обошли весь город.
Потом какие-то таинственные очевидцы рассказывали кому-то, как стойко Гумилёв встретил смерть.
Что это за очевидцы, я не знаю — и без их свидетельства нам, друзьям покойного, было ясно, что Гумилёв умер достойно своей славы мужественного и стойкого человека.
«ВСЕМИРНАЯ ЛИТЕРАТУРА» И РОЗА[79]
Было это зимой 1919 года в Петербурге. Температура в квартирах держалась неделями только на два-три градуса выше нуля, печки топили книгами и стульями, вода в водопроводах замерзала, после девяти часов вечера на улицу под крахом ареста нельзя было выйти, за хлебом смельчаки, рискуя жизнью, отправлялись на Урал или еще дальше, а те, кто не в силах был стать «мешочником», теснились у дверей кооперативов.
В Москве голод и холод погнали большинство писателей на службу. В Петербурге дело обстояло не лучше.
И вот каким-то чудом или, точнее, благодаря Горькому, «другу Ильича», в голодном и холодном Петербурге возникает «самое большое в мире» издательство — «Всемирная литература».
Это странное, нелепое и все же сыгравшее большую роль учреждение почему-то почти не упоминается в нынешних мемуарах петербуржцев.
Между тем более яркого знаменья времени, пожалуй, не найти.
Разве не замечательно, что в обнищавшей стране, совершенно разоренной войной и революцией, исхудавшие, терроризированные властью писатели, поэты, ученые рьяно занялись возведением этой вавилонской башни?
Вспомним задачи, какие себе ставила «Всемирная литература»: перевести заново на русский язык стихами и пробой всех выдающихся французских, немецких, английских писателей, перевести одновременно всех выдающихся писателей Востока, то есть японских, китайских, монгольских и прочих, не исключая, конечно, писателей древности — египтян, финикийцев, — да стоит ли всех перечислять. Достаточно напомнить, что «Всемирной литературой» изданы два богатейших каталога с невероятным количеством названий всякого рода книг, подлежащих переводу.
Этот невероятный план был намечен вполне серьезно.
Почти все выдающиеся русские писатели и поэты были привлечены к работе. К ним присоединили для помощи и совета целый штат выдающихся ученых — профессоров и академиков.
Все привлекаемые к работе отлично знали, что для выполнения одной сотой всех этих бесчисленных и разнообразных переводов понадобится по меньшей мере три-четыре года непрерывного труда.
И все же все охотно взялись за переводы. Почему?
Да уже хотя бы потому, что работа над Байроном, Леконтом де Лилем, Саади, Гете и другими приятнее писателю, чем хотя бы составление отчета о лесных заготовках. «Всемирная литература» поселилась в особняке герцогини Лейхтенбергской на Моховой. В обширном зале, в комнатах и на лестнице вперемежку с седыми академиками и молодыми и немолодыми поэтами засновали счетоводы, секретарши, машинистки, рассыльные. Жизнь закипела.
Власть терпела грандиозное издательство не слишком долго: четыре года. Но и четыре года жизни для такой «буржуазнейшей» затеи — срок большой.
Делалось это, чтобы бросить кость голодным и безработным «интеллигентам», благо уж в переводы из иностранных авторов никакой контрреволюции не подпустишь.
Сколько одних стихов мы напереводили, сейчас вспомнить страшно. Некоторым из переводчиков-поэтов удавалось не без блеска справляться с шестьюдесятью строчками Леконта де Лиля в час.
Поэт Зоргенфрей, меланхолический друг Блока, помнится перевел однажды за день около тысячи строчек стихов. Правда, после этого дня два он пролежал в кровати.
Требования, предъявлявшиеся поэтами-редакторами Блоком, Гумилевым, Лозинским, были высоки. Стихи надо было передавать по-русски стихами — размером подлинника, сохраняя все мысли и образы оригинала. И все же работа была бы благодарной, если бы не Роза.
Увы, Роза, разорявшая нас, не была ни прекрасна, ни молода. Ей было лет пятьдесят, черты лица ее были крупны и, страшно вспомнить, весьма энергичны.
Но и молодость, и красоту ей заменял волшебный лоток с папиросами, конфетами, яблоками и домашним печеньем.
Магазины все были заколочены, в кооперативах выдавали щепотку муки и соли, мерзлую капусту и воблу, а тут на волшебном лотке Розы прямо против кассы — невиданные соблазны, которых нигде в другом, месте не отыскать.
Писатель, получив в кассе гонорар, со вздохом подходил к Розе и, попробовав, булку, брал и крутое, яйцо с солью, и конфеты, и папиросы. Эх, пропадай мои деньги. Как растратчик-кутила, мотающий направо и налево казенные деньги, так писатель, которого дома ждали с надеждой, что он принесет что-нибудь посолиднее, — отходил от лотка Розы без денег, унося домой фунтик конфет и утолив на час свой лютый голод дорогими пирожками. Он давал себе клятву никогда больше не подходить к Розиному, лотку, но, конечно, не мог выдержать соблазна. Было в манерах Розы, в ее голосе, когда она нараспев убеждала купить «вот этого еще пакетик», что-то не допускающее возражений. Роза нас разоряла, но все мы чувствовали, что без нее и без ее лотка наша жизнь была бы куда серее и скучнее.
В Петербурге тогда дохнуть нельзя было без разрешения, а тут — захотел и растратил все деньги. Вот чем Роза нас пленяла больше всего. Она и ее лоток были для нас миражом свободы, кутежей, самых смелых дерзаний.
Недаром Зоргенфрей написал в знаменитый Розин альбом:
И что нам былая свобода,
И что нам Берлин и Париж,
Когда ты налево от входа
Насупротив кассы сидишь…
Академик Марр, кавказец с виду и в душе, черный, веселый, живой; задумчивый Блок в белом свитере с обветренным светлым лицом, Чуковский — длинный, как верста, и ломающийся пополам, когда здоровается с кем-нибудь; Андрей Левинсон — благодушный, приветливый и полный до того, что за спиной его совершенно исчезает тоненький, похожий на петушка, Волынский, и приземистый Сологуб с поджатыми губами и огромной знаменитой бородавкой на щеке, — все побывали тут. Все изведали соблазны Розиного лотка. Помнится, раз Гумилев отвел меня к окну и просил купить за него у Розы пирожки и папиросы. Я замялся.