Алла Марченко - Лермонтов
Словом, тифлисские ребята порядочны в истинном значении слова, а Печорин лишь в том смысле, какой вкладывает в это понятие «свет». Вчитавшись в портрет, мы начинаем иначе воспринимать и предпосланные ему (в той же главке) другие подробности: ящик с сигарами, которые, словно действие происходит в петербургском кабинете, а не в безотрадной кавказской дыре, подает Григорию Александровичу его усатый и важный, одетый в венгерку (какая претензия!) лакей, и щегольское, с заграничным отпечатком устройство его покойной коляски.
Изобретенное Лермонтовым «орудие» на мгновение перестает быть «почти невидимым», но нанесенный им удар столь стремителен, что, если бы не Портрет, где это мгновение остановлено, мы бы, наверное, могли и не заметить, что выпад на иронической рапире смертелен для репутации героя, в самих недостатках которого, убежденные авторитетом Белинского, со школьных лет привыкли видеть «что-то великое».
Даже загадка странностей Григория Александровича, приводящая в недоумение доброго Максима Максимыча («Да-с, с большими был странностями»), разрешается здесь, в портрете, самым невыгодным для Печорина образом (причем именно так, как обещано в предисловии, – под прикрытием лести): «Скажу в заключение, что он был вообще очень недурен и имел одну из тех оригинальных физиогномий, которые особенно нравятся женщинам светским». Казалось бы, портретист делает своей модели комплимент, но это лишь дипломатическая уловка, скрывающая насмешку. В отличие от своего тезки Печорин кавказский создан для света и чтобы нравиться в свете, тогда как его «предшественник», герой «Княгини Лиговской», должен смириться с тем, что он в свете не может нравиться, несмотря на истинную, а не кажущуюся оригинальность, «ибо свет не терпит в своем кругу ничего сильного, потрясающего, ничего, что бы могло обличить характер и волю». А вот Печорина-второго не только терпит… Стало быть…
Как человек истинно светский, Печорин большой знаток капризов моды: тут он и педант, и денди. В его горском костюме, специально, видимо, заказанном для верховой езды на кабардинский лад, – ни одной погрешности; даже мех на шапке – не слишком длинный и не слишком короткий, а именно такой, как надо. Встретив впервые мать и дочь Лиговских и даже толком не разглядев их лиц, он, однако же, отмечает, что одеты они по строгим правилам лучшего вкуса – «ничего лишнего»: «закрытое платье gris de perles», легкая шелковая косынка, «ботинки couleur puce». Такая строгость в конце 1830-х была, действительно, самым последним «зигзагом» моды. Дамы попроще одевались богаче и эффектнее: и креп, и бархат, и тафта, и притом ярких, контрастных цветов: ореховый, розовый, лиловый, черный. Элегантной скромности еще предстояло завоевать сердца модниц; она войдет в обычай лишь в следующем десятилетии, когда даже великосветские щеголихи почти перестанут носить украшения, ну, разве что самые простенькие: черепаховые кольца, кольца, сплетенные из волос, медальоны с миниатюрой на черном шелковом шнурке, батистовые воротнички с английским шитьем…
Острый взгляд Печорина, вмиг оценивший изысканный цвет обувки московской барышни, выдает в нем, кстати, не только доку по части модных веяний, но и прилежного читателя французских книжных новинок. Ботинки couleur puce – почти цитата из бальзаковской «Гризетки, ставшей дамой»: «Ножки ее были обуты в прюнелевые башмачки цвета “блошиной спинки”»…
Читая и перечитывая «Героя…», нельзя забывать и о том, что Лермонтов обращался к публике, которой хотя бы в общих чертах была известна история Кавказской войны. Да, конечно, война длилась долго, так долго, что к ней успели привыкнуть, и потому считалась как бы и естественной принадлежностью этого края. И те, кого происходящее за Хребтом лично не касалось, редко задавались вопросом, ради чего же ведется кавказская кампания. К тому же официальные «вести с южного фронта» были парадны, а самый читаемый беллетрист, Бестужев-Марлинский, описывал Кавказ как «обетованную страну для всех пылких сердец, для всех непонятых и демонических натур». Однако кроме официально-правительственных и литературно-романтических существовали и иные источники информации – неофициальные. Не было, наверное, в России ни одного большого «дворянского гнезда», в семейном архиве которого не хранились бы письма или записки слетавших за Хребет «птенцов». Это из нашего далекá противоположность, антиподность (и образов, и сущностей) Печорина и Максима Максимыча воспринимается обобщенно – как отражение драматических отношений между критически мыслящей личностью и непосредственно-патриархальным сознанием. Для первых читателей «Героя нашего времени» их парный портрет был еще и родом дагеротипа, запечатлевшего русских кавказцев двух контрастных периодов войны – ермоловского и постермоловского. И «Спор», и «Мцыри», и задуманный роман (из кавказской жизни, с Тифлисом при Ермолове, его диктатурой и кровавым усмирением Кавказа) не дают права даже предполагать, что Михаил Юрьевич идеализировал «седого генерала». Однако для нашего сюжета очень важно, за давностью лет, не упустить из вида вот какую тонкость.
Проконсул Кавказа был невероятно, до скупости, бережлив в расходовании казенных средств. При его преемниках, начиная с Паскевича, казна словно бы прохудилась – посыпались и деньги, и награды. Первым был отличен сам командующий: облечен высоким званием генерал-адъютанта. Генерал-адъютанту потребовалась соответствующая свита. Впрочем, свиту Паскевич привез с собой, равно как и мастеров сочинять блистательные реляции, в ответ на которые и хлынули не менее блистательные «отличия», включая раззолоченные флигель-адъютантские аксельбанты. В результате всех этих перемен изменилось и отношение к службе в «колониальных» войсках. Из «страны изгнания» Кавказ стал полегоньку превращаться в страну, дающую «способы» сделать быструю военную карьеру – без особых усилий и «пожертвований».
Печорин к быстрой военной карьере не стремится. Больше того, судя по некоторым подробностям, он, как и Лермонтов, переведен из столичного гвардейского полка в армейский без повышения в чине. Но за что? Первоначально, как видно из черновика, Лермонтов намеревался сослать своего антигероя на Кавказ за типичное для «человека толпы» преступление – дуэль, и даже «страшную». От этого намерения романист отказался, заменив черновой вариант (дуэль) неопределенным: «история» («Кажется, ваша история… наделала много шума»). По традиции считается, что история Григория Александровича имела, как и история самого Лермонтова, политический оттенок. Между тем в беловом тексте у слова «история» есть синоним, это предположение отвергающий. Доктор Вернер, передавая Печорину подробности приема у Лиговских, произносит следующую фразу: «Княгиня стала рассказывать о ваших похождениях». Важно не только само слово, но и реакция на него; реакция и уточняет характер «истории»: княгиня передает светские сплетни о похождениях Печорина с удовольствием, а княжна Мери слушает их с любопытством.