Николай Любимов - Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1
Или:
– До революции у нас в Петербурге служила кухарка, готовила великолепно, но в один прекрасный день я обнаружила, что она меня систематически обсчитывает на кругленькую сумму. Я вызвала ее, с цифрами в руках доказала, что она поймана с поличным, и объявила: «Вы понимаете, что у меня есть все основания выгнать вас вон: вы – воровка. Без рекомендации вы никуда не сможете поступить. Но кухарка вы хорошая, и мне жаль с вами расставаться. Вот что я вам предлагаю: обсчитывайте меня, но не больше, чем на такую-то сумму. Если же я замечу превышение, то пеняйте на себя». – «Позвольте, говорит, барыня, я подумаю». – «Сделайте одолжение». – Через час является: «Барыня! Я надумала остаться у вас. Только отпустите меня прежде на Валаам – помолиться и покаяться в грехах». – «Сделайте одолжение». С той поры, когда я замечала малейшее нарушение нашего уговора, мне достаточно бывало взглянуть на нее и сказать: «А не пора ли вам на Валаам?» – и все входило в берега. А ведь если бы я ее выгнала, то внакладе осталась бы и я: лишилась бы отличной кухарки, другую такую могла бы и не найти.
Снисходительна Татьяна Львовна была, однако, до известного предела. Она сама никогда за всю свою – порой нелегкую – жизнь не становилась поперек дороги ближнему своему и не терпела этого в других, как не выносила она и человеческой неблагодарности. На своем переводе «Короля Лира», вышедшем в 38-м году, она сделала мне такую надпись: «Дорогому мальчику (мальчику было тогда уже, однако, двадцать шесть лет!) с надеждой, что он никогда не будет ни Реганом, ни Гонерилием».
Отзывчивость Щелкиной-Куперник была отзывчивость действенная. Помогала она людям не только словами участия, пониманием, но и делом – хлопотами, заступничеством, деньгами. Неизвестно, дотянули бы некоторые ее друзья до конца сталинской каторги и ссылки, если бы не ее помощь, а оказывала она ее в самые лихие времена – и до, и после войны.
Литератор даже не с юных, а с детских лет, Щепкина-Куперник не знала, что такое кастовая замкнутость, цеховая обособленность. Мимо нее не проходило ни одно значительное политическое событие, ни одно мало-мальски важное научное открытие. Еще при нашей первой, «владыкинской», встрече, она говорила мне о своем увлечении радио и о том, что именно радио подсказало ей тему для недавно написанной ею пьесы «Голубой цветок». А радио тогда еще только-только начинало входить в обиход. Впрочем, впоследствии, когда радио у нас в стране пополнило собой список египетских казней, Татьяна Львовна значительно к нему охладела и снимала дачи с условием, чтобы радио говорило шепотом.
Вторая моя встреча с Щепкиной-Куперник состоялась спустя несколько дней после первой в доме Ермоловой на Тверском бульваре. Здесь я осмелился показать Татьяне Львовне тетрадку с моими детскими стишками. Она тут же, при мне, начала их читать. Читала внимательно, терпеливо. Чтобы произнести приговор, ей достаточно было полистать тетрадку, но добросовестность была у нее в крови. По временам она роняла скупые замечания:
– Ну, я вижу, Игоря Северянина ты любишь больше, чем я.
– А вот это уже свое, – наконец сказала она, явно обрадовавшись, и прочитала два стихотворения вслух.
Однако эта похвала принесла мне горькое разочарование. Мою четырнадцатилетнюю «любовную» и «медитативную» лирику, на которую я ставил свою главную ставку, Татьяна Львовна, по-видимому, отвергла, а стихи, которым я не придавал никакого значения и включил в свой рукописный сборник для полноты, стихи про моего кота-игруна и про медведя, ломящего сквозь чащу осеннего леса по густо нападавшему листу, одобрила.
Лишь много спустя я понял правоту Татьяны Львовны: то были стихи безыскусственные, но по крайности никем не подсказанные, выросшие из непосредственных наблюдений, и в них и впрямь была капелька «своего».
– Умей смотреть и умей слушать – это самое главное для писателя, – сказала мне в заключение нашей беседы Татьяна Львовна. – Остальное приложится.
Осенью 30-го года я приехал в Москву учиться. Был неповоротлив, несмел. Ходил в высоких сапогах, привлекая к себе презрительные взгляды некоторых моих товарищей и – что было мне особенно обидно – товарок по институту. Вскоре из Ленинграда в Москву приехала ненадолго Татьяна Львовна, и я снова увиделся с ней в том же самом ермоловском доме, в квартире Маргариты Николаевны. Робел я перед Татьяной Львовной ничуть не меньше, чем во Владыкине, и, хотя выглядел рядом с вей здоровенным детиной, мысленно смотрел на нее снизу вверх. Я задал ей с места в карьер трафаретный вопрос: над чем она сейчас трудится?
– Я только что закончила повесть для юношества о Розе Люксембург и привезла ее в Москву, – ответила Татьяна Львовна, – но боюсь, что пошлют меня с этой повестью к чертовой матери.
Кто читал дореволюционную Щепкину-Куперник и не знал ее лично, те пожалуй, усомнятся, могла ли она так выразиться. Однако ее разговорный язык отличался, и порою резко, от того, каким написана почти вся ее дореволюционная проза. В своих повестях и рассказах она сажала себя на языковую диету. Она словно дала обет во что бы то ни стало писать «красиво».
В разговоре она не чуралась вульгаризмов, не чуралась просторечия, нет-нет да и ввертывала вкусное народное словцо, по-московски вкусно его произносила или снижала эвфемизмы, к которым прибегали ее собеседники. «Красивость» лишь порой заплывала в поток ее устной речи. Та многоцветная языковая стихия, откуда целыми пригоршнями черпали Островский и Лесков, была отнюдь не чужда устной речи Щепкиной-Куперник. Кстати сказать, Островский принадлежал к числу любимых ее писателей. Словечки его героев не сходили у нее с языка. Я подолгу гащивал на даче у Маргариты Николаевны и Татьяны Львовны – то в Голицыне, то в Малаховке, и Татьяна Львовна часто обращалась ко мне, как тетка к Аркашке Счастдивцеву:
– Не пора ли тебе, душе своей погубитель, чай пить?
– Шел бы ты, душе своей погубитель, перед обедом погулять.
Уютная, гостеприимная хозяйка, в иных случаях обнаруживавшая незаурядное кулинарное мастерство, она давала изготовленным ею блюдам «раешные» названия, то ли подслушанные у народа, то ли придуманные ею самой в подражание народным:
– Кушайте, пожалуйста, гости дорогие! Вот рагу «Не пожелаешь и врагу».
Повесть о Розе Люксембург не была напечатана. Пьеса «Голубой цветок» тоже не увидела свет. Не увидел свет, несмотря на хлопоты Тарле, и второй том «Дней моей жизни». Еще во Владыкине в 1926 году, в разгар НЭПа, Татьяна Львовна говорила мне:
– Моя песенка спета. В прошлом году я ездила на пароходе по Волге. Редактор одного ленинградского журнала предложил мне написать очерки о моей поездке. Я подумала, подумала – и отказалась. О чем бы я должна была писать? О том, что народ спивается, о том, что в сущности все осталось по-прежнему: новые господа кутят в ресторане, а голь ютится в третьем классе, и в ресторан ей дороги нет – там «которые почище». Вот тебе и равноправие. Стоило ли совершать революцию?