Николай Любимов - Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1
Когда я читал эту речь Коммодова, мне невольно вспомнилось пушкинское:
…человека человек
Послал к анчару властным взглядом…
Прося сохранить Казакову и Плетневу жизнь (Плетневу ее временно сохранили), Коммодов бросил загадочную, многосмысленную фразу:
– Порой страдания бывают единственной формой правды…
Я думаю, что речь в защиту Плетнева и Казакова прошла для Коммодова безнаказанно единственно потому, что бывший заместитель председателя ОГПУ, бывший Народный Комиссар внутренних дел, бывший «генеральный комиссар государственной безопасности» Генрих Григорьевич Ягода сидел в то время на одной скамье с Плетневым и Казаковым. Сталин, удовлетворенный тем, что Коммодов лишний раз выпалил по Ягоде – а палил Коммодов по нему с явным удовольствием, – не заметил, что Коммодов на мгновение приоткрыл дверь за кулисы того театра, художественным руководителем которого был сам Сталин, а очередными «режиссерами» – Ягода, Агранов, Ежов, Берман, Берия, Меркулов, Абакумов и тутти кванти… Коммодов наводил читавших и слушавших его речь на крамольные мысли: допустим, что знаменитый профессор-кардиолог Плетнев, стольких поставивший на ноги, умертвил Горького. Однако хорош строй, при котором могут пролезать на должность правителя государства в государстве такие субъекты, как Ягода, толкающие врачей на убийство большого писателя, и притом – на самое подлое из убийств! Ведь не мы же облекли Ягоду «полною мочью»! И сколько подобных разговоров было, наверно, в кабинете у Ягоды, и скольких он сверлил жутким взглядом! Нет, что-то неладно «в Датском королевстве»…
После «процесса Союзного бюро меньшевиков» Маргарита Николаевна попросила Коммодова объяснить ей, что, собственно, такое этот процесс. Коммодов ответил ей так:
– Однажды Чайковский, живя у себя в Клину, вышел погулять. На речке бабы полоскали белье и пели песню. И вот из этой незатейливой мелодии у Чайковского родилась целая симфония. Вот что такое «процесс Союзного бюро меньшевиков».
– Если б вы знали, что я только знаю! – болезненно морщась, как бы физически страдая от этих мучительно тягостных знаний, незадолго до смерти говорил он лечившему его профессору Олегу Ипполитовичу Сокольникову.
…В этом же доме можно было встретить пианистку Марию Соломоновну Неменову-Лунц, устраивавшую для Татьяны Львовны и Маргариты Николаевны домашние концерты. И шекспироведа Михаила Михайловича Морозова, этого «замоскворецкого мавра», как прозвал его ядовитый Грифцов, временами бросавшего на вас тот чудом сохранившийся у него младенчески изумленный взгляд, который запечатлел на портрете «Мики Морозова» Серов, увлекательно, темпераментно и как о близком знакомом рассказывавшего о Шекспире. И режиссера Художественного театра Нину Николаевну Литовцеву-Качалову, наделенную мужским складом ума и глубиной художественного восприятия, высказывавшую совершенно самостоятельные суждения о явлениях литературы и искусства.
Заговорили при ней однажды о пьесе Булгакова «Мольер».
– Спектакль, по правде сказать, вышел у нас неудачный, – заметила она. – Ну да ведь и пьеса… Бывают такие салаты, с виду пышные, всего как будто много, тыкаешь, тыкаешь вилкой – ничего подцепить не можешь.
И в этом же доме можно было встретить Надежду Андреевну Обухову, умевшую с каждым человеком, даже мало ей знакомым, тотчас найти общий язык, казалось бы, привыкшую к поклонению и все же не могшую сдержать простодушной веселости, искрившейся в ее глазах, когда собеседники восторгались ею.
В одну из встреч (1955 год) я поднял бокал и предложил выпить за радость, какую Надежда Андреевна доставляет нам не только своим искусством, но и самим своим существованием на земле, за счастье подумать, просто порою подумать, что среди нас живет Обухова.
Казалось бы, ну что ей мой тост, хотя бы произнесенный от полноты души человеком, не знавшим певицы прекраснее ее, не знавшим певицы, у которой был бы такой не только задушевный, но и живописный голое, как у нее? Подобных тостов она, уж верно, слышала многое множество. И все-таки она улыбнулась мне смущенно-благодарной улыбкой.
Малое время спустя я признался ей, что все люблю в ее исполнении – люблю или до слез восхищения, или до слез, какими плачут люди, когда пение приводит им на память что-то особенно драгоценное в их отдаленном прошлом; но что наиболее сильное впечатление производит на меня, как она поет «Молитву» Булахова на слова Лермонтова («В минуту жизни трудную…»). Рассказал ей, что слушавший вместе со мной ее концерт в Клубе писателей поэт Петр Семынин после «Молитвы» заметил:
– Обухову послушаешь – в Бога поверишь.
Надежда Андреевна заметила, что ей тоже по-особому дорога эта вещь, и тут же вспомнила такой случай:
Однажды ее домоправительница объявила, что Надежду Андреевну просит к телефону митрополит Крутицкий Николай.
– Я решила, что меня по обыкновению разыгрывает Ванечка Козловский. Иду к телефону и не знаю, на какой ноге танцевать. Оказаться в дурах не хочется, с другой стороны – а вдруг это и правда митрополит?.. Но по неподдельной серьезности тона, каким со мной заговорили по телефону, я сразу учуяла, что «розыгрышем» здесь и не пахнет. Митрополит Николай сказал, что позволил себе позвонить мне, потому что не мог не поблагодарить меня за то, как я исполняю лермонтовскую «Молитву», и что он в своих проповедях часто на меня ссылается, говорит прихожанам, что вот так и надо молиться, как молится Обухова, когда поет лермонтовское стихотворение: с не знающей сомнений верой, с тихими слезами умиления, которые рождает эта вера, и с глубоким облегчением, которое наступает вслед за умиленностью. Можете себе представить, как я была изумлена, взволнована и тронута этим звонком. Я спросила: «А где же вы, владыка, меня слышали?» Митрополит Николай мне на это ответил: «Мой сан не позволяет мне присутствовать на ваших концертах, Надежда Андреевна, но я непременно слушаю вас, когда вы «В минуту жизни трудную…» исполняете по радио.
После войны все чаще стал бывать у Татьяны Львовны и у Маргариты Николаевны сначала как «лейб-медик», а потом и как друг дома терапевт-кардиолог Олег Ипполитович Сокольников. Этот Божьей милостью талант в медицине отказался поставить свою подпись под заявлением, порочившим его любимого учителя профессора Плетнева и требовавшим расправы над ним. Сокольников был заткан на медицинские задворки и даже после смерти Сталина, хотя о нем и вспомнили и с задворок вытянули, все-таки не занял того положения, на которое были все права у этого человека, сочетавшего широту и долготу опыта и ниспосланный ему дар. В годы гонения его выручала лишь частная практика у состоятельных людей.