Сьюзен Зонтаг - В Америке
— Наверное, таково мое проклятие — всегда откуда-нибудь приезжать. Видите ли, мир, — говорила она, — очень велик. Мир распадается на множество частей. Мир, подобно нашей бедной Польше, всегда можно разделить. И подразделить. Ты занимаешь все меньше и меньше места. Хотя и чувствуешь себя как дома на этом месте…
— На этой сцене, — подсказал друг.
— Если вам угодно, — холодно сказала она, — на этой сцене. — И нахмурилась: — Надеюсь, вы не хотите напомнить мне, что весь мир — театр?
— Но как вы можете оставить свой дом, ведь он — здесь!
— Мой дом, мой дом! — воскликнула она. — У меня нет дома!
— Бросить своих…
— Друзей? — выкрикнула она.
— Мы с Иреной имели в виду ваших зрителей.
— Кто сказал, что я бросаю своих зрителей? Забудут ли они меня, если я решу уехать? Нет. Примут ли обратно, если я решу вернуться? Да. Что же касается моих друзей…
— Да?
— Уверяю тебя, я не собираюсь бросать друзей.
— Мои друзья, — повторяла Марына, — намного опаснее моих врагов. Я постоянно думаю об их одобрении. Их ожиданиях. Они хотят, чтобы я оставалась такой, какая есть, и я не могу полностью разрушить их иллюзии. Возможно, они разлюбят меня.
Я им все объяснила. Хотя могла бы преподнести это как причуду. Недавно думала, что уже готова это сделать. На ужине в отеле после премьеры я собиралась поднять бокал: «Я уезжаю. Скоро. Навсегда». Кто-нибудь воскликнул бы: «О, мадам, как же так можно?» А я бы ответила: «Можно». Но у меня не хватило смелости. Вместо этого я предложила тост за нашу бедную, растерзанную родину.
Любовь к родине, к друзьям, к семье, к сцене… да, и любовь к Богу: слово «любовь» легко слетало с уст Марыны, хотя она так мало ждала от романтической любви — привычной темы пьес.
Она росла скромным, послушным ребенком. Верила, что Бог следит за ней и записывает в большую коричневую книгу (такой она ее себе представляла) все ее мысли и поступки. Держала спину прямо и всегда смотрела людям в глаза. Богу это нравится, думала она. Еще в нежном возрасте девочка поняла, что жаловаться бесполезно и лучше всего никому не доверять. Бог знал, как она слаба, но прощал ее, потому что она очень старалась. Взамен она решила не просить Бога ни о чем, чего не могла заслужить либо собственными талантами, либо силой желания. Ей не хотелось злоупотреблять Его щедростью.
Разумеется, она не могла сказать правду. Но в ней было столько энергии, чтобы сказать нечто и заставить других прислушаться! Женщина мало что может сказать. Но примадонна — слишком много. Как примадонна, она может вспылить, попросить о невозможном, солгать.
Возникла ниоткуда и стала звездой — хорошо. И ничуть не хуже — происходить из чудесного, всячески одаренного рода. В придуманной ею семейной истории о счастливом, хоть и бедном детстве искусно сочетались элементы первого и второго.
Она была младшей из десятерых детей ее матери — шестерых от первого брака и четверых от брака со школьным учителем латыни. Как говорила Марына, два ее единоутробных брата уже были на сцене, когда ей исполнилось четыре и она только училась читать, так что ей оставалось лишь последовать их примеру. На самом деле Марына поначалу даже не мечтала об актерской карьере. Она хотела стать солдатом; но, когда поняла, что девушке никогда не разрешат носить оружие, захотела стать поэтом, патриотические оды которого будут выкрикивать демонстранты, требуя свободы для своей родины. И хотя отец не отбивал у нее охоты к чтению, он, похоже, считал, что девушке больше пристала музыка, чем книги. Подготовившись к завтрашним урокам, он уходил от вечернего семейного шума и играл на флейте.
Из всего этого она рассказывала друзьям лишь о том, что отец научил ее играть на флейте.
Запрещалось рассказывать: о пугающих размолвках между родителями, о маминых тирадах, об отце, засыпавшем над своим Цезарем или Вергилием, о насмешках соседских детей, говоривших, когда ей исполнилось шесть, что ее отцом был не учитель латыни, а какой-то человек, снимавший у них комнату (им всегда приходилось брать жильцов); об одном пожилом мужчине, наполовину немце, наполовину поляке, который переехал к ним на квартиру под видом жильца, когда ей было одиннадцать, два года спустя после смерти отца, и стал приходить к ней (добившись обещания, что она ничего не расскажет матери) только после того, как ей исполнилось четырнадцать — можно считать, что ей повезло, если ее никто до сих пор не домогался, прокомментировала мать.
— Я из многодетной семьи, и все мои братья и сестры с детства влюблены в театр, но лишь четверо из нас — Стефан, Адам, Йозефина и я — стали актерами. Разумеется, только один оказался подлинным гением, но это не я. Нет, — она подняла руку, — не возражайте мне.
Марына любила повторять, что талант Стефана был врожденным, а она всего достигала тяжелым усердным трудом: ее не покидало чувство вины за то, что ее взлет так быстро затмил его карьеру.
— Мы были бедны. И стали еще беднее после смерти отца, когда мне исполнилось девять. После его смерти мать пошла работать в кондитерский магазин, находившийся на той же улице, что и дом, в котором все мы родились и который сгорел во время Большого Краковского Пожара. — Она помолчала. — В юности мне казалось, что я не смогу жить без роскоши и комфорта. — Тщедушный официант разливал шампанское. — Потом казалось, что не смогу жить без друзей.
— А теперь?
— А теперь мне кажется, что я смогу обойтись без всего.
— Это все равно что нуждаться во всем, — возразил ее умный друг.
В семь лет она впервые попала в театр. Давали «Дона Карлоса». По-видимому, речь шла о любви, затем — о разбитом сердце, а в конце показали куда более интересные вещи: Карлос отправлялся сражаться за свободу порабощенной Голландии. (То, что Карлос никогда не уедет в Голландию, что в финале пьесы король, отец Карлоса, прикажет схватить и казнить своего сына, казалось таким ужасным, что с этим нельзя было смириться.) Ее глубоко потрясла шиллеровская идея свободы, и Марына в конце концов забыла, почему увлеклась театром в столь юном возрасте. Дело в том, что она увидела на сцене своего единоутробного брата Стефана, впервые игравшего в Кракове одну из главных ролей. По ходу пьесы она со стыдом начала понимать, что не узнает его. Она смотрела на всех мужчин, выходящих на сцену и уходящих с нее, но не заметила своего красавца-брата. Один казался слишком толстым, другой — слишком старым (Стефану было девятнадцать), а третий — слишком высоким. Единственный человек, который не был слишком толстым, старым или высоким, мужчина в серебристом парике и с красным гримом на лице, игравший роль верного Позы, оказался совсем на него не похож. Но она не могла спросить у родителей, кто из них Стефан. Ее сочли бы безнадежной тупицей и больше никогда не повели бы в театр.