Как рыба без воды. Мемуары наизнанку - Ришар Пьер
После чего он разразился нескончаемой речью о своей любви к Национальному обществу железных дорог, особо подчеркивая, что ему невыносима мысль о том, чтобы это общество кто-то обирал, что он, кстати, лично подписался на газету «Жизнь на рельсах» и т. д. Затем он стал распекать меня и читать нотации, к чему с гордостью присоединился контролер. Карме был в восторге. Несчастный контролер совершенно разошелся и гнал его текст, ему же оставалось лишь расставлять знаки препинания, добавляя «Вот видишь!» в конце каждой фразы.
Да уж, увидел я достаточно! Мне мигом выписали штраф, без которого я предпочел бы обойтись. И в то же время мне преподнесли незабываемый урок. Я впервые стал свидетелем его попытки подчинить мир волшебству, к чему он неизменно стремился: с ним любая деталь повседневной жизни могла превратиться в сцену, достойную антологии. Стоило только приложить немного усилий. Действительно, если смотреть с этой точки зрения, нет ничего трагичней, чем серьезность. Думается, за такой урок не жалко заплатить штраф, тем более что за ним последовала целая серия подобных уроков.
Раз уж мы об этом заговорили: трусы, например, составляли для Карме самую важную часть костюма. Главную. Основополагающую.
Для нормального человека трусы — всего-навсего кусок ткани, надеваемый под брюки, интимная вещица, которую видит лишь горстка посвященных, в числе которых жены и товарищи по раздевалке.
Для него трусы были знаменем, синим вымпелом, стягом, который являют миру при каждом удобном, а еще лучше — неудобном случае.
Брюки исполняли всего лишь функцию покрывала, брошенного на монумент в ожидании торжественного открытия. Покрывало спадает — и перед глазами возникает конная статуя маршала Жоффа или застывшего в раздумье Мольера. У Карме же стоило дернуть за веревочку, как взору открывались трусы цвета ляпис-лазури, они щедро демонстрировались при малейшем всплеске патриотических чувств.
Как-то он одолжил мне пару трусов, чтоб я искупался у него в бассейне, и я, возможно, не сразу оценил оказанную мне честь. Признаюсь как на духу (и каюсь, каюсь), я согрешил и нанес Карме урон моральный и материальный — ушел в его трусах.
Через месяц он позвонил мне и попросил вернуть сокровище. Естественно, через месяц я уже не помнил, куда их сунул. И нет чтобы сознаться в небрежном обращении с трусами! Я еще надеялся их найти и обещал ему выполнить просьбу. А потом… жизнь, знаете ли, иногда складывается так, что про трусы как-то забываешь. Допускаю, что ему это могло показаться странным, но у меня, по крайней мере, так бывало. Словом, я снова про них забыл.
Еще через месяц я получаю заказное письмо, чистейший образчик канцелярского стиля, предписывающее мне немедленно вернуть Карме предмет личной собственности. Я развеселился. А зря.
Я получал бесчисленное множество все более и более категоричных уведомлений. Их было столько, что я пошел в ближайший магазин, купил ему лучшие синие трусы, какие там только были, и отослал ему. Ответ пришел незамедлительно. Трусы, отправленные экспресс-почтой, были брошены мне в лицо с такими простыми словами: «Вор! Они не мои!»
Все это продолжалось долгие месяцы, пока однажды ноябрьским вечером я не включил радио и не узнал его голос:
«Пользуясь случаем, я хотел бы потребовать у Пьера Ришара, чтобы тот немедленно вернул мне синие трусы. Вы понимаете, — жаловался он ведущему передачи, — дело не в деньгах! Трусы были подарены женщиной, которую я глубоко любил. Они мне дороги как память, а это бесценно. Услышь меня, Пьер, — умолял он с бесконечной скорбью в голосе, — верни мне трусы!»
Владея голосом, как оперный певец, он мастерски применил тремоло: мне даже показалось, что его собеседник едва сдерживает рыдания.
Почта, которую я получал до того дня, была просто ничем по сравнению с лавиной писем от негодующих радиослушателей, которая обрушилась на радио. В последующие дни я периодически ловил на себе возмущенные взгляды прохожих, солидарных с санкюлотом Карме.
Утешает меня в глубине души то, что этот всенародный порыв поддержки со стороны слушателей кроме многочисленных писем наверняка принес ему, к его великой радости, несметное количество синих трусов.
Глава Х. Знавал я врунов
Вранье — что-то вроде матча по боксу.
Зрителем быть доводилось, и не раз, но сам не участвовал.
Уж поверьте на слово…
Во вранье, как в боксе, есть любители и есть профессионалы.
Есть вранье любительское, способное довести вас до белого каления, потому что вас откровенно считают кретином, и есть профессиональное передергивание, или высший пилотаж вранья, каким владеют только актеры, и, в отличие от остальных случаев, оно доставляет мне истинное удовольствие.
Итак, как-то раз столкнулся я с враньем. Или так: знавал я одного вруна…
И звали его Бернар Блие.
Он был виртуозом, филигранщиком. Кружевницей, плетущей лживые отговорки, канатоходцем, скользящим от одного сомнительного доказательства к другому…
…к тому же олимпийским чемпионом по загадочным улыбкам и обладателем невинного взора семилетнего мальчика.
Словом, как и во многих других областях, здесь он не имел себе равных.
Я оценил это с самого начала нашей совместной работы на «Рассеянном».
Надо сказать, я оказывал ему лишь умеренное сопротивление.
Встаньте на мое место. Я снимаю свой первый фильм как режиссер, и мне выпадает работать с таким титаном, как Блие! Я был никто, а он — всё. Я снимал свой первый фильм, а он — свой сто сороковой.
Ему полагалось мне подчиняться, а трясся от ужаса я!
Вы представляете, ну как я скажу ему: «Тут сделайте так, а там эдак». «Слабовато вышло, Бернар! Придется переснять!»
Тем более что за ним установилась репутация человека не слишком сговорчивого, особенно в общении с кретинами. А поскольку невозможно знать наверняка, что ты не кретин, то я на всякий случай вел себя осторожно.
Однажды утром он пришел на съемки в глубокой задумчивости. Под задумчивостью я подразумеваю тонкое сочетание лени и дурного настроения. В общем, был не в духе и не горел желанием работать.
Нам предстояло снять длинный монолог на фоне долгого путешествия по длинному коридору.
По дороге мы сталкивались с артистами массовки, которые выходили из одного кабинета и тут же исчезали в другом, — словом, жизнь кипела, как на заводе в разгар рабочего дня.
— Пьер, я хочу тебе кое-что сказать.
Я: — Слушаю тебя, Бернар.
Блие: — Мне тут пришла в голову одна мысль… А что если мне взять в руки папку?
Я: — Папку?
Блие: — Да, папку.
Я: — Да зачем?
Блие: — Да затем, что я директор! А у любого уважающего себя директора в руках папка!
Я: — Да… Но… Как хотите, Бернар. Ассистент!
Ассистент: — Да?
Я: — Дайте ему папку!
Ассистент: — О ля-ля!
Я: — Что «о ля-ля»?
Ассистент (подходит ко мне и шепчет мне на ухо).
— Он не выучил текст…
Я: — Прости, что?
Ассистент: — Я его знаю, когда он не знает текста, он всегда требует папку и кладет туда текст.
Я: — Но он же не всегда играет директоров…
Ассистент: — Ну и что? Когда он военный, то требует штабную карту, когда сидит в ресторане — просит меню… Я знаю одно: если он не выучил текст, то способен потребовать бортовой журнал даже в дельтаплане! Вот увидишь, он в начале сцены откроет папку.
Я: — Надо же… Ну… Мотор, снимаем! Вперед, Бернар.
Блие (оглядывается по сторонам и открывает папку). «Итак, Фигье, сегодня у вас назначена встреча с Гастье. Это очень важный клиент, и он…» (Ищет строку.)
Проблема в том, что чтение текста на ходу довольно затруднительно. Чтобы читать, надо смотреть вниз, а чтобы видеть, куда идешь, надо смотреть вперед, а когда снова опускаешь глаза, чтобы читать дальше, уже не помнишь, где остановился, а пока найдешь, образуется маленькая заминка, которая вполне может показаться большим провалом в памяти.