Юрий Зобнин - Дмитрий Мережковский: Жизнь и деяния
Мережковский хорошо понял, что под анонимными «многими в эмиграции» в статье Бердяева разумеется прежде всего именно он, Дмитрий Сергеевич Мережковский, и с автором «Вопля Русской Церкви» окончательно «раззнакомился». «Этот случай, – пишет Гиппиус, – еще больше отдалил Д. С. Мережковского от „интеллигентов“-эмигрантов, которые, войдя или не войдя в Церковь, будучи или не будучи масонами или евреями, все равно не могли с полной непримиримостью к Советской власти относиться». Но вне зависимости от того, был или не был мятежный Бердяев «масоном или евреем», «входил он или не входил в Церковь», – что Мережковский мог ему противопоставить на деле, кроме возможности «Невидимой Церкви» где-то в отдаленном будущем?
То, что происходило с Мережковским в конце 1920-х – первой половине 1930-х годов, можно угадать, обратившись к неожиданно появившейся в его книгах этих лет, прежде всего в «Иисусе Неизвестном» и «Павле и Августине», страшной теме постыдности Креста.
Еще в конце 1900-х годов, в статье о творчестве Леонида Андреева «В обезьяньих лапах», Мережковский (не любивший Андреева) приводил невольно поразивший его диалог о страданиях Христа, который автор пьесы «Савва» доверил страннику-богомольцу по прозвищу «Царь Ирод» (он был невольный сыноубийца) и главному герою:
«Савва: Тебе дорого, что Он за людей пострадал? Так, что ли?
Царь Ирод: Это что распинали-то Его? Нет, брат, это пустое страдание. Распяли и распяли, только и всего, – а то, что тут Он сам правду узнал. Пока ходил Он по земле, был Он человек так себе, хороший, думал то да се, то да се. Вот человеки, вот поговорю, да вот научу, да устрою. Ну а как эти самые человеки потащили Его на крест, да кнутьями Его, тут Он и прозрел: «Ага, говорит, так вот оно какое дело». И взмолился: "Не могу Я такого страдания вынести. Думал Я, что просто это будет распятие, а это что же такое"… А Отец Ему: "Ничего, ничего, потерпи, Сынок, узнай правду-то, какова она". Вот тут Он и затосковал, да… да до сих пор и тоскует.
Савва: Тоскует?
Царь Ирод: Тоскует, парень».
Через двадцать лет, созерцая происходящее с русской Церковью, Мережковский испытывал нечто сходное с рассказом «Царя Ирода». По словам андреевского персонажа, он «думал что просто это будет распятие, а это что же такое…». «Правда» истории оказалась страшной настолько, что вынести ее Мережковский не мог, это лежало за пределами его «воспринимательной способности». Недаром в «Иисусе Неизвестном» вдруг многократно возникает почти «невыносимая», по собственному признанию Мережковского, «новая» мысль, что самое страшное в Кресте не «боль», а «стыд», позор, «соблазн» Креста (документальные исторические подробности крестной казни в странах Римской империи, которые содержатся в главе «Распят», – за границами цитирования).
В «Павле», описывая гонения Нерона на христиан в 64 году по Р. Х., Мережковский вновь обращает особое внимание на «стыдное» начало этих событий, перед которым меркнут даже ужасы Колизея:
«Чтобы понять, что происходило в Римской общине в эти страшные дни, надо вдуматься в слова Павла: „Многие… поступают, как враги креста Христова“ (Флп. 3. 18) ‹…›. Вдуматься надо и в свидетельство Климента Римского, современника и вероятного очевидца тогдашних римских событий: "…По злобе и зависти [братьев], dia dzelon kai phtonon, Столпы Церкви, styloi, величайшие и праведнейшие, подверглись гонениям и боролись даже до смерти; по злобе [братьев]… и Петр, пострадав, отошел в уготованное ему место славы; по злобе и зависти, претерпев… увенчался и Павел… Присоединились же к ним и великое множество избранных (преданных мучителям), все по той же злобе и зависти… в том числе и слабые жены… претерпев несказанное… увенчались победным венцом". ‹…› Вдуматься надо и в свидетельство Тацита: "Схвачены были сначала те, кто открыто объявил себя христианином, а затем, по их доносам, indicio eorum, еще великое множество", повторяет Тацит, почти слово в слово, свидетельство Климента: «multitudo ingens, poly plethos, великое множество».
Нет никакого сомнения, что все эти ‹…› свидетельства ‹…› относятся к одному и тому же – к доносам друг на друга христиан Римской общины, во дни Неронова гонения 64 года.
Страшно подумать, что значат эти три слова: «по их доносам». Мученики вчерашние – сегодняшние доносчики. Вот когда «сатана сеет их, как пшеницу сквозь сито»».
Мережковскому во время создания «Павла» (первая половина 1930-х годов) «думать об этом» настолько «страшно», что весь финал этого жизнеописания поражает своей безысходностью:
«Адом на земле сделался Рим для христиан в эти страшные дни. Многие должны были испытывать то же, что испытывали бы, если бы, заключенные в ад, узнали, что нет ни Бога, ни диавола, а есть только Бог-Диавол: что до смерти не победил Христос, умер и не воскрес, – в ад сошел и остался в аду; обманул других и обманут Сам. «Еще немного, очень немного, и Грядущий придет, не умедлит» (Евр. 10. 37). Но вот не приходит, и, может быть, никогда не придет. Кажется, были такие минуты, когда вся Церковь могла бы возопить, как Распятый: «Боже Мой! Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?»
«Огненное искушение» вынести могли не все. Сам Петр не вынес: бежал из ада».
Исторические аналогии при создании «Павла» были неизбежны и очевидны. И никакого подлинного выхода автор «Павла» и «Августина» не видел, кроме как, закрыв глаза и заткнув уши, «бежать из ада», не помнить, забыть все, что происходит в «новом Риме» – в России, в Москве. «Понимая» (хотя, конечно, как и все нормальные люди, с трудом) «страх» мученичества, Мережковский «не понял» (точнее – «не смог понять») «стыд» мученичества: он «сломался» при малейшем соприкосновении с ним, от одного лишь «помысла» о чем-то подобном. «Послание митрополита Сергия есть вопль сердца Православной Церкви в России, обращенный к Православной Церкви за рубежом: сделайте, наконец, что-нибудь для нас, для Церкви-Матери, подумайте о нас, облегчите нашу муку, принесите для Русской Церкви хоть какую-нибудь жертву», – писал Бердяев и бил прямо в сердце Мережковскому (и не ему одному).
«А что же Церковь, разве не спасала и не спасает мир? В этом вопросе – наша смертная боль, такая рана, что к ней прикасаться, о ней говорить почти нельзя».
Лютерова идея «Невидимой Церкви»,[38] действительно намеченная в финале «Павла» и продолженная в «Августине» (и, разумеется, очень сильно звучащая в последующей трилогии о «Реформаторах»), была для Мережковского тем более трудна, что она противоречила его собственным взглядам на природу «церковности», как на нечто очень, говоря его словами, «хлебное, чревное, плотяное, кровное». Эта «православная закваска» все время сохраняется в нем на каком-то инстинктивном и иррациональном уровне, даже когда он хочет избавиться от нее. Для того чтобы убедиться в этом, стоит прочесть хотя бы сцену первого «протестантского» богослужения Кальвина во второй книге «Реформаторов»: