Г Владимов - Генерал и его армия
- За ореликов надо бы, - сказал генерал, насупясь. - Которые жизнь отдали, но обеспечили победу.
Сиротин и Шестериков слегка посуровели и спешно себе налили из фляжки.
- Тем самым и за вас, - сказал Донской с нажимом в голосе.
-- "Тем самым"!.. Мы-то тут при чем?
Глаза адъютанта сделались строгими, в них появился металлический блеск.
- Чужого не берем, товарищ командующий, - сказал он твердо, поднимая стопку. - Виноват, у меня свое мнение.
В его строгих, в его преданных глазах, однако ж, мог прочесть генерал мучительную, судорожную работу мысли: "А действительно - мы-то при чем? И кто его в список вставил? Ватутин - по старой дружбе, на прощанье? Или - сам Жуков, в виде отступного? А может быть... Нет, не может быть. Ну, не может Верховный всех упомнить! А скорей всего - просто машинка сработала. Пока мы тут двое суток шкандыбали... Ах, как чисто сработала! Снятие-то еще не оформили, не согласовали, а новый еще не стал на армию... А Москве - что? Москва смотрит - чья армия Тридцать восьмая? Кобрисова? Звезду ему на грудь, этому Кобрисову. И на погон заодно. Что мы, не знаем, как это делается?" Впрочем, возможно, и не об этом думал адъютант Донской или не только об этом, а еще и о том, как он теперь пройдет по ковровым дорожкам Генштаба, чуть позади генерала и чуть поодаль, все остается прежним, ничего не меняется, лицо и походка те же, но смысл-то - совсем другой!
-- За ореликов, - повторил генерал тоном приказа.
Адъютант Донской склонил голову, подчиняясь с видимой неохотой. Все выпили и зашарили вилками в банках.
- Значит, говоришь, чисто сработала машинка? - спросил генерал, усмехаясь. Глазки его, из-под толстых бровей, блеснули озорством и злорадством.
Донской замер с куском во рту, щеки у него ярко вспыхнули пятнами. И, глядя на его растерянную, чеканность утратившую физиономию, генерал ощутил, как в нем самом поднимается волна грозного веселья, мстительной радости, жгучей до слез, поднимается и несет его.
- Не бурей, Донской, не бурей! - Он хлопнул адъютанта по плечу, отчего тот мало не сломался в спине. - Верно говоришь: свое берем! Чисто, не чисто, а пускай нам хоть кто словечко скажет. Чихали мы с высокого косогора! Мы еще за этот Мырятин попляшем, верно?!
Он потянул из-за воротника салфетку. Шестериков, с радостно вспыхнувшей улыбкой, кинулся к нему.
- Дайте сменю, Фотий Иваныч. Немножко желеем залили.
- Ступай ты... со своим желеем!
Кряхтя, багровея лицом, генерал поднялся на ноги. Шестериков и адъютант вскочили тоже и поддержали его под локти. Он вырвался от них и, скомкав салфетку в кулаке, погрозил этим кулаком кому-то вверх, в пространство.
- Чихали, говорю! Вот что главное... С высо-окого косогора!
"Никак, он и в самом деле плясать собрался? - подумал адъютант Донской почти испуганно. - А ведь с него, черта, станется".
Генерал, притопнув, взмахнул салфеткой и запел хриплым, не прокашлявшимся баритоном:
Ах, мы ушли от пррроклятой погони,
Перррестань, моя радость, дрррожать!
Нас не вввыдадут верррные кони,
Воррроных - уж теперь не догнать!..
Трое спутников его встали навытяжку, не зная, куда себя деть; между тем на них уже обращали внимание - подходили солдаты, оставившие свои зенитки, подходили робко женщины с огородов, воткнув в землю свои лопаты, притормаживали проезжавшие шоферы - и все смотрели, как грузный, хорошего роста генерал приплясывает около разостланной скатерти с выпивкой и закусками, взбрыкивая начищенным сапогом и помахивая над головою салфеткой.
Застелю мою бричку коврами,
В гривы конские - ленты вплету,
Пррроскочу, прррозвеню бубенцами
И тебя подхвачу налету!..
Адъютант Донской смотрел на него, кусая губы с досады, чувствуя в душе странное уязвление. Не то чтоб ему чересчур неловко было за генерала, это бы еще полбеды, но он вдруг почувствовал, что сам бы он, приплясывающий и припевающий обочь шоссе, со своей поджаростью, со своим чеканным профилем, тонким "волевым" ртом и холодными, "металлического оттенка" глазами, выглядел бы совершенно невозможно, несусветно, и никогда бы эти женщины, солдаты, шоферы не смотрели на него с просветленными улыбками, как смотрели они на эти восемь пудов... чего? Он и сформулировать сейчас не мог чего, но, Бог ты мой, как все вдруг сделалось неважным - и что им теперь запоют в Генштабе, и как они будут выглядеть перед тамошними офицерами, проходя вдвоем с генералом по ковровым дорожкам, и даже что скажет, узнав, рыжая Галочка из поарма...
На дикой скорости подлетел со стороны Можайска "студебеккер" с надставленными бортами, груженный брюквой, и стал, клюнув носом. Водитель, лет сорока солдат, опустив стекло, долго приглядывался, что происходит, потом закричал весело, кивая вверх, на черный раструб, из которого изливался теперь победный марш:
- Что берем, бабоньки? Неужто Предславль?
- Мырятин какой-то, - отвечали женщины.
- Чего? - Он приставил к уху ладонь совочком. То ли был глуховат, то ли ему мешал подвывающий двигатель.
- Мырятин! Уши прочисти!..
- Сятин? - переспросил водитель "студебеккера". - Хороший город Сятин. Я, правда, не был, но слыхал. - Он послушал марш и опять закричал: - Мелкоту отмечаем! А как Харьков сдавали - кто помнит, бабоньки? Одна строчечка была в газетке!
Генерал вдруг замер с открытым ртом. Он дышал тяжело, лицо малиново наливалось гневом.
- Я те щас дам "мелкоту"! - Он полез наверх, к шоссейке. - Я те щас покажу "Сятин"! Стратег выискался, Рокоссовский, Наполеон... Засранец! Предславль ему подавай. А Берлина, деятель тыла, не хошь сразу?
Водитель, при виде генерала, подбиравшегося к нему снизу, с салфеткой в тяжелом кулаке, обмер и стал бледнеть. Как бы сама собою, судорожно подкинулась к виску ладонь. Как бы сам собою, "студебеккер" тихонько тронулся и, взревев, бешено рванул со спуска.
- Гопник несчастный! - кричали вслед ему женщины, с мгновенно вспыхнувшей злостью к дураку, испортившему праздник.
- Дезертир!
- Чтоб ты взорвался!
- Чтоб тебе, падла, всю жизнь этой брюквой питаться!
Генерал, выбравшись наконец на асфальт, плюнул вслед "студебеккеру", уже и не видному за спуском. И, точно бы его сил только на то и хватило, вдруг поник, обвис, шумно засопел, замычал, как от боли.
- Орелики мои! - Все его обиды нахлынули на него разом, от слез защемило в глазах, и он, не таясь женщин, вытер глаза салфеткой. - Эх-ма, орелики...
Отчего так грустно стало, почти невыносимо душе? Из-за этого дурака тылового? Или оттого, что, битый по рукам учительской линейкой, стоял на коленях носом в угол, и это никогда не забудется и ничем не искупимо? Неужели никогда, ничем?.. Он стоял одиноко посреди шоссе, никто не осмелился к нему подойти близко, и он смотрел поверх голов на облако, медленно наползавшее со стороны Москвы, изборожденное серо-лиловыми извилинами, а снизу чуть позолоченное краешком восходящего солнца. Облако меняло свои очертания, различались на нем то надменная голова верблюда с отвисшей губой, а то журавль с изогнутой шеей и распахнутыми крыльями, и вдруг оно заулыбалось, явственно заулыбалось - злорадной ухмылкой Опрядкина. Той самой ухмылкой, не затрагивающей ледяных глаз, с какой он протягивал на тарелочке жирный сладкий ломоть. "А все-таки вмазали они тебе этот торт, - сказал себе генерал. Было и впрямь, как тогда, предощущение противной сладости на губах, сползающих с носа и подбородка липких сгустков. - Нравится? И кушай на здоровье!" Тут ему вспомнились его предчувствия, что с этим Мырятином непременно должно связаться что-то роковое для него - может быть, даже смерть, и будут его косточки лежать где-нибудь в городском скверике, под фанерным обелиском, - кажется, так теперь, после гибели Опанасенко в Белгороде, хоронили генералов? Ну, не связалось роковое, погребальные дроги миновали его, страхи не сбылись - много ли они значат, наши предчувствия? но он-то их пережил! Не подумали об этом отставившие его от армии. Не подумали, как ему далась одна эта переправа, где его сто раз могли подстрелить, как селезня.