Сьюзен Зонтаг - В Америке
Видите, спустя все эти годы я продолжаю работать над ролью. Когда отцу нужно было играть Шейлока, он ходил и бормотал что-то по-еврейски. Или что-то похожее на еврейский. Однажды в Атланте он зашел в самый изысканный ресторан города и заказал ветчину с зеленью, а когда официант поставил блюдо на стол, он сбросил его на пол с воплем: «Фу! Нечистое! Фу!» — и опрометью выбежал на улицу. Конечно, я — само воплощение здравого смысла и ни секунды не думаю так, как Шейлок, если не стою на сцене в темно-коричневом длиннополом кафтане и желтоватой фетровой шляпе с опущенными полями, сжимая в унизанной перстнями правой руке суковатый посох. [Протягивает к ней руку.] И я не думаю, как Отелло, пока не становлюсь черным, как мавр. И даже как Ричард III, хотя я очень люблю эту роль. То же самое относится к Ришелье. Гамлет… пожалуй. Можно сказать, что у меня слабость к Гамлету. Но не потому, что все считают меня похожим на Гамлета. Я похож на Гамлета? «Фу!» — как сказал бы отец. Но Гамлет чем-то похож на меня. Возможно, все дело в том, что Гамлет — актер. Да, Марина, в этом его суть. Он играет. Он кажется одним человеком, а что под этой видимостью? Ничего. Ничего. Ничего. Черный как смоль костюм, который он надевает во второй сцене. Этот упорный, показной траур по отцу. У всех умирают отцы, напоминает ему Гертруда, и она права: «Что ж кажется тогда столь редкостной тебе твоя беда?» И Гамлет истошно вопит, вы помните: «Не кажется, сударыня, а есть. Мне „кажется“ неведомы»[104]. Но «кажется» ему ведомы. И не ведомо больше ничего. В этом его беда. Гамлет отдал бы все на свете за то, чтобы не быть актером, но он обречен. Обречен быть актером! Он надеется прорваться сквозь эту видимость, эту игру, чтобы просто быть, но по ту сторону видимости нет ничего, Марина. Кроме смерти. Кроме Смерти. [Окидывает взглядом комнату.] Я ищу череп Йорика. Куда же я его положил? Йорик! То есть Фило! Где же ты? Куда запропастился этот череп? [Откидывает крышку стола. Швыряет на пол бумаги.] Мой черепок. Полцарства за черепок! Последняя строка звучала бы намного убедительнее, если бы я потрясал черепом. Ничего, кроме смерти. Кроме Смерти. Вы услышали большую «С» во втором слове «смерть»? Из таких крохотных деталей складываются великие спектакли. Но вы наверняка услышали, Марина. Вы — идеальный зритель для сокрушенного трагика. [Протягивает к ней руку.]Моя маленькая принцесса. Моя польская королева. Вы любезно согласились составить компанию Неду, пока он напивается. Вы знаете, что он совершенно безопасен, поскольку мертвецки пьян, так что вашей добродетели ничто не угрожает. Даже если вы — почтенная замужняя женщина, уже не молодая и так далее. Но берегитесь старины Неда! Он — хитрец. [Делает пируэт.] Возможно, он только притворяется пьяным. А на самом деле — просто не в себе. И поэтому совсем чу-уть-чу-уть опасен. Как Гамлет, он ведь тоже хитрец. Притворяется, что не играет. И дает другим уроки актерской игры: «Читайте, пожалуйста, роль, как я показывал: легко и без запинки…» Вам не кажется, что его наставления актерам самоочевидны? Даже слишком. «Согласуйте действие со словом и слово с действием…»[105] Ба! Да он банален, как Полоний! А где же огонь? Где безрассудство? Наверное, мне нужно играть Гамлета на цыпочках, всю пьесу от начала до конца, как мой отец когда-то играл Лира в Буффало. Или шепотом, как он играл Яго в Филадельфии. Конечно, отец был сумасшедшим. Или пьяным. Или сумасшедшим и пьяным. Трудно сказать. Как и обо мне. Вы об этом сейчас подумали, Марина? Да? А я-то решил, что вы будете откровенной со своим старым другом Недом. [Подсаживается к ней на диван.] Но безумен ли Гамлет? Об этом много написано. Я должен сказать, что Гамлета необходимо считать безумным, потому что только безумец мог скрываться под маской безумца, хотя перед ним было такое множество других масок. Впрочем, нет.
Наверное, масок было не много. Предположим, что безумие оказалось единственной доступной маской (что скажете, Марина?), и в данном случае выбор Гамлета становится понятен. Прекраснейший, рассудительный, обаятельный… принц датский, как я всегда о нем говорю. Несчастное детство, конечно. Очень несчастное. Но если быть несчастным означает быть безумным, тогда бы мы все были безумцами. [Снимает туфли и чешет ноги.] Я утомил вас? Надеюсь, нет, потому что сейчас я перехожу к вашей роли. [Вскакивает.] Но Офелия сходит с ума, а это неинтересно. Бредит о цветах. Гамлет был к ней невнимателен. Бедная девочка. Гамлет вонзил клинок в живот ее отцу. Правда, его мать действовала ему на нервы. К тому же, он думал, что за пологом — крыса. [Берет кочергу с камина и размахивает ею, как шпагой.] И ушла она под воду. Вы что-нибудь смыслите в безумии, Марина? Не думаю. Держу пари, вы — большой знаток по части отражения бед. Не до конца, конечно. Я прав? Совсем чу-уть-чу-уть страданий. Ах, европейцы! Вы создали трагедию и думаете, что обладаете монополией. А мы, американцы, — незрелые оптимисты. Верно. Как раз сейчас у меня приступ незрелого оптимизма. Как это освежает! А-а-ах-х-х-х… Еще виски, Марина? Знаете, я видел вашу Офелию по-настоящему безумной только один раз — на прошлой неделе в Провиденсе, когда вы (что для вас нехарактерно) были настолько рассеянны (не из-за меня ли, что скрежетал зубами рядом с вами за кулисами?), вышли на сцену в четвертом акте с пустыми руками и, ничуть не смутившись, раздали цветы Гертруде, Клавдию и Лаэрту. Невидимые цветы. Отец бы это оценил по достоинству. [Наливает себе.] Я говорил, что мой отец кричал попугаем? Помню одно представление «Гамлета» в Натчезе, когда во время сцены безумства Офелии за кулисами кто-то закукарекал — это был, конечно, отец, он взгромоздился на самый верх лестницы. [Кукарекает.] Вот так. Так что, дорогая Офелия, будьте осторожны, когда сходите с ума. Это может оказаться заразным Моя мать очень боялась за отца, когда он ездил на гастроли, и в четырнадцать лет меня приставили к нему в качестве костюмера и «компаньона». Не для того, чтобы я учился играть, боже упаси! Актером должен был стать Джонни — наследник.
Отец сказал, что я стану премьер-министром, и поэтому я удивился, когда однажды вечером он пригласил меня отведать вместе с ним Шекспира в Уотербери «Горько», — подумал я. «Очень вкусно», — сказал он. Несколько страниц из «Лира». А Гамлет (мы ведь говорили о Гамлете) — принц, который должен был (по праву должен был) стать наследником. [Возвращается к камину.] Как вы думаете, отец Гамлета был сумасшедшим? По-моему, чистое безумие — обращаться призраком и являться сыну. Но у Гамлета, по крайней мере, не было брата, который мог бы к нему являться. Знаете, после выстрела Джонни выпрыгнул из президентской ложи на сцену и прокричал свою реплику: «Sic semper»[106], ну, вы знаете. И сломал себе ногу. [Прихрамывая, подходит к столу.] Я хочу выпить еще, Марина. Хорошо? Одним из симптомов приближающегося запоя у моего отца был особый жест, вот такой [рассекает воздух правой рукой рядом с головой], и если я пытался помешать ему выпить, что входило в мои обязанности, он делал этот угрожающий жест и орал: «Подите вон, молодой человек, вон! Клянусь Господом, сэр, я отправлю вас на военный корабль, сэр». Полная чушь, как вы видите. Ничто не могло его остановить. Оставалось только раздеть его после всего и убрать за ним блевотину. [Поднимает бокал.] За тебя, старый крот! Он был великим актером. Можете поверить на слово, Марина. Поистине великим. Он покорил Лондон в роли Ричарда III, когда ему был двадцать один, и его провозгласили соперником и преемником Кина. И он дебютировал в Нью-Йорке через несколько лет в той же роли. Отец в образе горбатого злодея стал частью моей жизни с раннего детства. Когда он выходил на сцену с левой стороны, разражалась целая буря неистовых рукоплесканий. Вначале из-за кулис появлялась его поднятая нога, затем — остальное тело и, наконец, склоненная голова. Он медленно подходил к рампе, задумчиво пиная ногой шпагу, которую заправлял за кушак. Минуло сорок лет, а я по-прежнему слышу ее лязг и чувствую, как три тысячи зрителей, затаив дыхание, ждут, когда он откроет рот. «Итак, преобразило солнце Йорка в благое лето зиму наших смут»[107], — мне кажется, отцовский стиль игры был напыщенным и театральным. Во всяком случае, по нынешним меркам. Никто не называл его склонным к самоанализу интеллектуалом, как называют меня. [Смеется.] Он слушался своих страхов. Признавал дьявола внутри себя. Отец поклялся не есть мяса, «мертвой плоти», как он его называл, и однажды, нарушив это правило, принес покаяние — насыпал в обувь сухого гороха, прибил к ней свинцовые подошвы и прошел пешком всю дорогу от Балтимора до Нью-Йорка. Он считал себя порочным. Он знал (понимал время от времени), что безумен. «Я не умею читать! Я — из приюта! Я не умею читать! Заберите меня в сумасшедший дом!» — закричал он однажды во время представления «Лира» в сиракьюсском «Вайетинге». Его стащили со сцены под довольно многочисленные свистки. Но подобные срывы на сцене случались редко. О! Что я вижу? Я до сих пор в чулках! [Снова надевает туфли.] Я болтаю об отце, потому что больно говорить о брате. Когда я говорю о Джонни, я плачу. [Поднимает руку повелительным жестом.] Только не сейчас. Подождите. «Убить короля — большое дело, — витийствовал Джонни. — Вот увидишь, скоро фамилию Бут узнают все». Я думал, у Джонни это поза. Как можно принимать актера всерьез? Это же сплошное притворство, тщеславие и хвастовство. Актер всегда стремится быть интересным. Вначале для себя самого. А потом — для других. Вы считаете себя интересной, Марина? [Ищет бокал.] Угрозы, предсказания — а мы слышим лишь то, что хотим услышать. Разве жена Линкольна придала значение словам Великого Освободителя, когда тот рассказал о своем сне, в котором плыл один вниз по темной реке. Нет, они пошли в театр. [Смеется.] Джонни уже восторгались. Кто знает, возможно, он добился бы большего успеха, чем я, даже чем отец, если бы не… если бы остался жив. Он был изумителен в романтических ролях. Особенно в роли Ромео. Но только не в роли злодеев — Ричарда III, Яго и шотландского лорда или в роли великих «самообманщиков» — Гамлета и Отелло. Каждую неделю он получал сотни писем от снедаемых любовью женщин и девушек, не говоря уже о записочках от тех женщин, которым посчастливилось снискать его благосклонность. [Начинает плакать.] Джонни хотелось любви. [Вынимает вышитый платок.] Вы думаете, это актерские слезы? А как же! Разве у актера нет глаз? Если их выколоть, разве из них не польется кровь? Когда это случилось, я играл в бостонском театре. Поначалу решили, что это — семейный заговор, и Юния, моего старшего брата, арестовали, но вскоре выпустили. Меня не задерживали, но за моими передвижениями следила полиция. Всем Бутам угрожала смерть. [Смотрит на свои руки.] О политике мы с Джонни спорили, как бешеные, потому что я был за Союз и отмену рабства. Я дважды голосовал за Линкольна. Джонни считал, что убил тирана. Он надеялся, что его провозгласят героем. Его смерть была мучительной. А Буты теперь навсегда останутся его семьей. Что такое актер по сравнению с цареубийцей — да нет же, убийцей святого? Почему меня не линчевали? Я был готов. А когда через много лет кто-то действительно попытался меня убить, — и это не был ненавистник театра, а заядлый театрал, «увлеченный театром душевнобольной», как его окрестили в газетах, — я уже не был готов к этому. Гистриомания, по-моему, так называется эта разновидность безумия. Да вы знаете эту историю. Нет? [Снова садится.] Это случилось в Чикаго, в «Маквикере», во время представления «Короля Ричарда II». Некто Марк Грей сидел с пистолетом во втором ярусе. Я находился на сцене, в темнице замка Помфрет, и читал последний монолог печального юного короля: