Эрнст Саломон - Вне закона
Я вскочил испуганно. Потому что коньяк санитарам давали только тогда, если заключенный умирал, и его труп нужно было вымыть. — Эди? — спросил я, вцепившись пальцами в рукав его полотняного халата.
— Нет, — стряхнул мою руку служитель. — Завтра дважды будет коньяк. Старик Фриц умер, и старик Май.
В день, когда меня доставили в тюрьму, я должен был пойти в лазарет, чтобы помыться. В ванной стоял старый, согнувшийся заключенный, который набирал воду в ванну. Это был старик Май. Он посмотрел на меня снизу вверх водянистыми глазами. — Сколько дали? — спросил он. Я подавленно сказал — Пять лет. Тогда он начал прилежно считать своими согнутыми, подагрическими пальцами, высоко поднял руки и сказал: — Ну, видишь, я здесь уже просидел в шесть раз дольше.
Старика Мая осудили еще в 1875 году на пятнадцать лет тюрьмы, за то, что он убил своего соперника пивной бутылкой. Когда в 1890 году его освободили из заключения, он вернулся к женщине, которая уже раз обманула его. Они снова жили совместно, пока старик Май не обнаружил, что она обманула его вновь. Тогда он, который зарабатывал себе на жизнь как кучер, сильно напоил в трактире мужчину, мешавшего ему, привязал того, до беспамятства пьяного, за ноги сзади за своей телегой и в безумном галопе тащил его по улицам, пока он не умер. Когда он снова отсидел двадцать лет, его должны были выпустить. Но никто не хотел взять его к себе, потому он остался в тюрьме, казавшейся ему удобнее дома престарелых, и когда пришел его черед умирать, он в общей сложности провел в тюрьмах сорок девять лет, и сам дожил до семидесяти четырех.
Заключенные его не любили, он, чтобы улучшить свое положение, доносил надзирателям обо всем, что видел и слышал. Раньше он, со своей исключительной физической силой, грубо издевался над теми, кто вынужден был жить вместе с ним. Хуже всего старик Май обращался, где он только мог, с одним заключенным, который по истечении своих сроков снова и снова попадал в тюрьму. Это был старик Фриц, верхнесилезский шахтер с двадцатью семью прежними судимостями за кражи. Оба ненавидели друг друга сверх любой меры, они дрались, где только могли. Но было невозможно разделить их, тем более, что оба всегда знали средства и пути, чтобы встретиться снова. Когда у старика Мая случился апоплексический удар, старик Фриц также заболел. Теперь они одни лежали рядом в помещении.
Старик Фриц с грубыми словами отказался подавать ходатайство о помиловании. Он, в возрасте уже семидесяти двух лет, страдал от водянки. Когда я однажды проходил мимо двери палаты, старик Май что-то прохрипел мне. Комната была не заперта, я вошел и увидел, что старик Фриц неподвижно лежит в кровати, и остекленевшие глаза пристально смотрят в потолок. Я под насмешливое хихиканье старика Мая позвал начальника охраны лазарета. Тот пришел, бросил взгляд на старика Фрица и приказал снять с него рубашку — мера экономии, умерших заключенных складывали в анатомический ящик без рубашки. Но когда первый санитар стягивал рубашку с трупа через голову, мертвец снова поднялся и яростно пробормотал в сторону старика Мая: — Ну, ну, этого вы еще нескоро дождетесь.
Директор пришел к ним, узнав новость, что конец обоих близок. Он говорил старикам одобряющие слова, а потом спросил, есть ли у них еще желания, которые он мог бы выполнить. Старик Фриц хотел немного сена для его коровы и указал на разжеванную курительную трубку, которую он с хитрой гримасой вытащил из-под одеяла. Старик Май, в отличие от него, попросил себе большой кусок ливерной колбасы. От визита господина священника для последнего помазания они оба отказались.
Ночью первый служитель лазарета, который дежурил при Эди в соседнем помещении, слышал из комнаты обоих стариков постоянный шум; он поднялся и, прокравшись, стал подслушивать у открытой двери. Старик Фриц, охая, бормотал старику Маю: — Ты негодяй, какой сволочью ты жил, такой и сдохнешь! А старик Май отвечал: — Ты мошенник, проклятый, ты всю свою жизнь воровал, и теперь ты крадешь у самого себя свое блаженство.
Потом еще довольно долго звучало хрипение из полутемного помещения, а затем настала тишина. Когда мы пришли, оба были мертвы, лежали с лицами, повернутыми друг к другу, и у старика Мая был еще кусок полуразжеванной ливерной колбасы в беззубом рту, а у старика Фрица трубка выпала изо рта, и отдельные раскаленные табачные крошки лежали, разбросанные на войлоке, и продолжали тлеть.
Мы вымыли трупы и потом положили их рядом в помывочной, в самой середине, между парашами.
Когда Эди выздоровел, он больше ни словом не возвращался к султану Марокко. Он оставался еще несколько недель в отдельном помещении, и когда его должны были выпустить из лазарета, он сказал мне, что рад тому, что снова получит грубую работу в руки. Я попросил медицинского советника, освободить меня от ухода за душевнобольными, и теперь я получил под свою опеку зал для эпилептиков.
Среди эпилептиков был один по фамилии Бидерманн, осужденный на четырнадцать лет тюрьмы за тяжелый грабеж, сын уважаемого чиновника. — Маленькие демоны разрушили меня, — говорил он мне. Он страдал от своих приступов больше, чем другие, которые принимали их как должное. Он часто говорил о маленьких демонах, которые якобы попадали в него и занимались внутри его своими бесчинствами: они, мол, не позволили ему достичь ничего большого в жизни. В действительности его первое преступление совпало по времени с его первым приступом, который случился с ним около Бадена на Одере. Он очень точно контролировал себя самого, вел в книге учет своих приступов и пытался записывать внутренние процессы во время приступа. Он мог подтвердить, что перед арестом у него в среднем случалось примерно восемь приступов в год, но за первый год своего ареста их было целых сто семьдесят.
В углу зала стоял ящик для эпилептиков, большая койка из крепких досок, с толстой обивкой внутри. Если у одного из больных был приступ, то его хватали и просто бросали в ящик, в котором он мог тогда успокаиваться, не боясь получить травму. Бидерманн просил меня, чтобы я бросал его не в ящик, а на быстро расстеленный матрас, и чтобы я держал ему тогда руки и ноги; неукротимое верчение слишком сильно изматывало его в ящике. Он, если это как-то получалось, всегда приходил ко мне в камеру служителей — зал для эпилептиков был днем открыт — приседал на корточки у кровати и начинал рассказывать. Чем больше приближался приступ, тем более рьяной была его речь, она с каждой минутой становилась все более живой и приобретала тот странно визионерский способ выражения, ясность которого была удивительной, он говорил быстро и совсем без остановок, он с бессознательным усердием бросался в свою речь, медленно вставал при этом и ходил туда-сюда, скупо жестикулируя. Он убедительно рисовал отдельные предложения пальцем в воздухе, но забывал потом об ответах или подтверждениях, хватал мимоходом предметы, которые лежали поблизости, снова клал их после коротких мгновений, тихо начинал трясти головой, дергать пальцами, его лицо краснело, внезапно он прекращал свою речь, ходил все быстрее туда-сюда, тихо глядя вперед, больше не слышал окликов, и начинал дрожать сильно и с исключительно сладострастным выражением на лице. Тогда я нес матрасы с какой-нибудь кровати и клал их на пол. Бидерманн больше не обращал внимания ни на что, начинал шататься, качался, поднимал руки и падал ничком. Я перехватывал его и бросал на матрас, и хватал его за конечности, твердо прижимая их к полу. Внезапно он высоко подскакивал, искаженный рот открывался в безумно резко звучащем крике, пузыри пены слетали у него с синих губ, его члены со всей мощью боролись против моей хватки, тело его вздрагивало как рыба, голова в такт криков двигалась вверх и вниз, он кусал меня и брызгал мне пеной в лицо. Я должен был собрать всю силу, чтобы удержать его; приступы иногда продолжались до четверти часа. Наконец, он лежал изнеможденный и спокойный, я отпускал его и приносил ему воды. Он потом лежал еще долго, в полусознании; я сразу спешил в зал для эпилептиков, так как если там были слышны крики, то у трех или четырех других больных тоже регулярно начинались судороги, так что ящика не хватало на всех. Каждый из этих приступов приводил меня в состояние крайнего возбуждения. Еще долго после этого, когда обыватель давно был снова занят тем, что крутил самокрутку, я бегал по длинному покрытому кокосовыми циновками коридору лазарета назад и вперед. Я чувствовал, насколько большой была моя доля участия в этих приступах; меня почти не удивляло, что Бидерманн рассказывал мне однажды незадолго до одного из своих приступов, почему он попросил меня, чтобы я бросал его не в ящик, а удерживал на матрасе.