Евгений Витковский - На память о русском Китае
Московское кадетское детство, окопная война, восстание юнкеров в Москве, Ледовый поход, Приморье времен ДВР и первых лет советской власти, наконец, быт изрядно захолустного Харбина (который в первые годы даже трудно было назвать эмигрантским — просто кусок старой русской провинции) — всё шло в дело. Притом пережитое самим Митропольским в этих рассказах резко отлично от знаемого по чужим рассказам или вымышленного: «свое» повторялось много раз, ибо, как уже говорилось, дара «фантазирующего писателя» Несмелов был лишен начисто. Даже дата гибели одного из героев в рассказе «Два Саши» — это дата ранения самого Митропольского: «И был он убит 11 октября [1914 г. — Е.В.] под Новой Александрией, когда русские войска переходили через Вислу, чтобы затем отбросить врага до самого Кракова»[38]. Впрочем, на роль «фантаста» среди прозаиков русского Китая мог претендовать разве что Альфред Хейдок, да и то лишь до встречи с Н. Рерихом в 1934 году — после этого проза Хейдока из художественной превратилась в чисто теософскую. Николай Байков, как в прежние годы, оставался блистательным писателем-анималистом. Из младших прозаиков выделился Борис Юльский, но тоже в первую очередь как «Джек Лондон русского Китая» — в его рассказах тигров порою не меньше, чем людей. Несмелов же в мемуарной повести «Наш тигр» порадовался именно тому, что никакого тигра в тайге так и не встретил. Ему хватало собственной судьбы, его тревожило прошлое, он повторялся, но, трижды и четырежды рассказав одну и ту же историю, иной раз вдруг создавал настоящий шедевр: похвалы Голенищева-Кутузова имели под собой почву. Пусть через силу и по необходимости, но из Несмелова вырос незаурядный новеллист: примерно половина выявленного на сегодняшний день его прозаического наследия вполне достойна переиздания. Таким рассказам, как «Всадник с фонарем», впору стоять в любой антологии русской новеллы ХХ века, — между тем именно этот рассказ (как и еще более тридцати) переиздается в нашем издании впервые.
К началу 1930-х литературный авторитет Несмелова в русских кругах Китая был весьма велик, но обязан им он был совсем не книгам, вышедшим еще в России, — о них мало кому было известно вообще: популярностью пользовались в основном его публикации в периодике и книги, изданные уже в Китае. Но у Несмелова сложилась репутация поэта — почти единственного в Китае русского поэта с немалым доэмигрантским стажем. Уехали в СССР Сергей Алымов, Венедикт Март, Федор Камышнюк, некоторые умерли, к примеру Борис Бета или Леонид Ещин, друг Несмелова, которого тот сделал героем нескольких рассказов, на смерть которого написал не только некролог, но и одно из лучших стихотворений. Остальные поэты с «доэмигрантским» стажем в Китае пребывали в почти полной безвестности: талантливейший Евгений Яшнов (1881–1943), живший литературными заработками с 1899 года, Александра Серебренникова (1883–1975), больше известная слабыми переводами из японской поэзии, наконец, старейшим среди них был Яков Аракин (1878–1949), печатавшийся с 1906 года, но в Харбине никем всерьез не принимавшийся. Один Василий Логинов (1891–1945/6), печатавшийся с 1908 года, как-то мог бы конкурировать с Несмеловым… если бы у этого запоздалого наследника музы Гумилева было больше поэтического таланта.
Не стоит, впрочем, преуменьшать культуру Несмелова: хотя иностранные языки со времен кадетского корпуса поэт и подзабыл, в одежды певца «от сохи» (или даже «от револьвера») он никогда не рядился. При анализе его поэмы «Неронов сестерций» выявляется основательное знакомство автора не столько с русским переводом «Камо грядеши» Сенкевича, сколько с «Жизнью двенадцати цезарей» Светония, с писаниями Тацита, читанными, конечно, тоже в переводе на русский язык, но и это для поэта-офицера немало. В работе над «Протопопицей» Несмелов, которого навела на тему «огнепального протопопа» история его ссылки в Даурию, прослеживается не только «Житие» Аввакума, но и другие писания XVII века — письма «пустозерских старцев», сторонние исторические источники. Причем с годами тяготение к культуре росло: Несмелов перелагал «своими словами» Вергилия, переводил с подстрочников, которые делала для него добрейшая Мария Лазаревна Шапиро (1901–1962, в будущем узница ГУЛАГа), Франсуа Вийона; и это не в пронизанной культурными традициями Западной Европе, а в заброшенном (с точки зрения Европы) на край света Харбине.
Однако именно ко времени японской оккупации Маньчжурии русская литература Китая получила мощное подкрепление, причем не только в области поэзии. Сравнительно молодой казачий офицер, хорунжий Сибирского казачьего войска Алексей Грызов, — как и Несмелов, ушедший из Владивостока в эмиграцию чуть ли не пешком (правда, сперва в Корею), — взявший литературный псевдоним по названию родной станицы — Ачаир, организовал в Харбине литературное объединение «Чураевка», получившее свое название от фамилии Чураевых, героев многотомной эпопеи сибирского писателя Георгия Гребенщикова. Ачаир выпустил первую книгу стихотворений в Харбине в 1925 году, дав ей одно из самых неудачных в истории русской поэзии названий — «Первая». Поэтом он был не особенно ярким и на редкость многоречивым, но организатором оказался хорошим. Именно в «Чураевке» получили первые затрещины и первые — скупые — похвалы молодые харбинские поэты, о которых помнит ныне история русской литературы. Молодые «чураевцы» — либо харбинцы, либо люди, привезенные в Китай в детском возрасте, как Валерий Перелешин, — были в среднем лет на двадцать моложе Несмелова. Он годился им в отцы, в учителя. Поэтесса и журналистка Ю. В. Крузенштерн-Петерец в статье «Чураевский питомник»[39] писала о «чураевцах»: «…у них были свои учителя: Ачаир, Арсений Несмелов, Леонид Ещин…» На деле было всё же несколько иначе: от роли «арбитра изящества» на харбинском Парнасе Несмелов уклонялся категорически, хотя рецензировал издания «чураевцев» — как газету, так и коллективные сборники и немногочисленные авторские книги, когда таковые стали появляться, — и тем более не отказывал поэтам в личном общении. Та же Ю. В. Крузенштерн-Петерец отмечала: «Поэзию Несмелов называл ремеслом, а себя „ремесленником“ (явно под влиянием любимой Цветаевой)». Именно ремеслу могла бы у него поучиться молодежь, если бы хотела. Однако для харбинской молодежи, как и для читающего русского Парижа, Несмелов был слишком независим. Над последней строфой его поэмы «Через океан» кто только не потешался, — но пусть читатель глянет в текст, вспомнит последние полтора десятилетия ХХ века и скажет, был ли повод для смеха и кто же в итоге оказался прав.
К сожалению, большинству «чураевцев» поэтическое ремесло, даже если оно давалось, удачи не принесло, всерьез в литературе закрепились очень немногие. Те, кто позднее — через Шанхай — возвратились в СССР, обречены были радоваться уже тому, что местом поселения им определяли не глухую тайгу, а Свердловск или Ташкент. Авторская книга стихотворений из чураевских возвращенцев вышла, насколько известно, у одной Лидии Хаиндровой в Краснодаре в 1976 году. Чаще других из молодых поэтов наведывался к Несмелову, пожалуй, Николай Щеголев (1910–1975), умерший в Свердловске, лишь незадолго до смерти предприняв безрезультатную попытку вернуться к поэзии. Несколько раз посещал его Валерий Перелешин, которому Несмелов предрекал блестящее будущее, что в известном смысле и сбылось, хотя очень поздно: судьба забросила Перелешина в Бразилию, где он на десять лет замолк и лишь в 1970-е, особенно же в 1980-е годы вышел в первый ряд поэтов русского зарубежья. Но сам Перелешин считал, что на путь в поэзию его благословил именно Несмелов. Он пишет: «Кажется, только один раз Несмелов был в доме у меня — в доме моей матери в Мацзягоу <…>. В тот раз Несмелов, прислонившись к чуть теплому обогревателю (из кухни), читал нам свои „Песни об Уленспигеле“ — читал просто, без актерской аффектации, ничего не подчеркивая. Его чтение стихов я слышал еще раз или два — на торжественных собраниях, которыми „Главное Бюро по делам Российских Эмигрантов в Маньчжурской Империи“ чествовало победителей на литературных конкурсах. Но лично его не любили ни редакторы, ни примазавшиеся к японским хозяевам русские эмигранты: слишком он был независим, слишком сознавал собственный вес, казался надменным»[40].