Паола Педиконе - Тарковские. Отец и сын в зеркале судьбы
Из радиовещания пришлось уйти. И опять Шенгели не оставил юного друга – предложил ему попробовать свои силы в переводе поэзии народов СССР. Тарковский попробовал – получилось хорошо. Профессия переводчика хотя и весьма тяготила, а порой и просто подводила к смертельной грани, но кормила его всю жизнь…
Из других запомнившихся Арсению Тарковскому эпизодов – совместные дежурства на крыше дома, где жил Шенгели, на 1-й Мещанской, в августе и сентябре 1941 года во время первых бомбежек Москвы немецкой авиацией:
Над Москвой с гудением бормашины летают «юнкерсы». Шенгели чувствует мое беспокойство и ведет со мной подчеркнуто спокойную беседу, чтобы мне легче стало жить на свете – под черным гудящим небом, ослепленным голубыми прожекторами, на крыше семиэтажного дома, в середине огненного кольца, зажженного вражескими летчиками вокруг Москвы. Пламя – там красное, там – зеленое: горят склады Лакокраски на Красной Пресне…
Когда я во время войны так редко и так ненадолго приезжал в столицу – я бывал у него в холодной, нетопленой квартире и рассказывал о том, что довелось мне видеть в пору разгрома гитлеровцев под Москвой, да о боях на Курской дуге.
– Видите, – говорил он, – я недаром втянул вас в «Гудок»: вам это пригодилось. Вам было бы теперь трудней работать в газете – без подготовки… А какой у вас пистолет? Покажите-ка!
Брал пистолет, вынимал обойму, выбрасывал патрон из ствола, прицеливался в угол и щелкал.
– Рука у меня не дрожит, смотрите, – правда?
Рука у него и в самом деле была тверда.
Высшие литературные курсы
Москва. 1920-е
Сокурсница Тарковского по Высшим литературным курсам Юлия Нейман вспоминает:
Арсик – так его тогда называли. Было ему тогда – восемнадцать. 1925 год. Осень. Это – время действия… Место?.. Скажешь: «Москва. Литературные курсы» – и ничего не выразишь. Кто теперь вспомнит окраску и запахи тех лет? К тому же наши «Литкурсы» существовали так недолго! Несвоевременность, призрачность этого учебного заведения угадывалась с самого начала: незадолго перед тем был ликвидирован, видимо за ненадобностью, «Брюсовский» литературный институт… И все-таки, едва сообщение о Литкурсах где-то появилось, в Дом Герцена, где тогда приютилась курсовая канцелярия, побежали девушки и юноши, как теперь сказали бы – абитуриенты, с документами и дерзким желанием посвятить свою жизнь литературе.
То были по большей части отпрыски «бывших» или хотя бы попросту интеллигентских семей – те, кому ход в «рабоче-крестьянские» вузы тех лет был заказан. Не то чтобы вполне «чуждые», но и не «свои». По крайней мере, не «свои в доску» – ходила тогда такая формула!
Кто поступал к нам на курсы?.. Чуть раньше – Даня, Даниил Андреев, чьи мистические стихи теперь уже многим известны. Чуть позже – Юрий Домбровский: это имя говорит само за себя.[8]
Среди слушательниц курсов Арсений явно пользовался наибольшим успехом. Юлия Нейман признается:
Что он – красив, мы, первокурсницы, заметили сразу. Но своеобразие, особость этой черно-белой красоты осознавалась поздней и постепенно. Первый взгляд ухватывал только то, что могло быть присуще любому красивому брюнету: черные крылья бровей на очень белом лбу. И яркий рот. Такой яркий, что я не удержалась от вопроса:
– Тарковский! Вы красите губы?
Тут нужна «сноска». Юноши с накрашенными губами в те годы были в Москве не такой уж редкостью. И мы, литкурсанты, относились к ним терпимо. Короче, своим вопросом я не хотела обидеть нового знакомца.
И все-таки он обиделся. И стал изо всех сил тереть губы рукавом своей черной рубашки.
– Вот, глядите! Глядите!
Я глядела… Отпечатков помады на черном не появилось. А губы стали еще ярче. Мы оба посмеялись. Обида его прошла. Он пересел ко мне на парту (помнится, она была в левом от него ряду) и быстренько нарисовал в мою приготовленную для записей тетрадь – почему-то свинку. Условный рисунок был неплох. Автор явно умел рисовать.
Домой мы шли вместе. Кодекс «рыцарской» чести гласил: «даму» надо проводить, где бы она ни жила. «Дама» – то есть я – жила достаточно далеко. За время пути он успел рассказать мне о своем родном городе Елизаветграде, – он его называл с добродушной шутливостью – «Елдабеш». Тогда же я запомнила имена его лучших друзей – Коля Станиславский, Миша Хораманский, Юрка Никитин… Четвертым был он, Арсик.
Арсений Тарковский. Середина 1920-х годов
Эти веселые друзья взяли себе, скорей всего из духа противоречия эпохе, громкие титулы – «князя», «графа», «маркиза». Арсик именовался князем, хотя тогда он, кажется, не знал (во всяком случае, не говорил никогда), что родоначальниками Тарковских и правда были князья – дагестанские князья Тарки.
Высшие учебные заведения 1920-х годов – довольно странные образования, если судить по меркам нашего времени. Весьма колоритное описание их оставила Эмма Герштейн, литературовед, близкая подруга Анны Ахматовой, Осипа и Надежды Мандельштам.
В первые годы после революции прием в университет был свободным. Мы с Леной, например, записались на философское отделение, когда ходили еще в 7-й класс гимназии, превращенной уже в Единую трудовую школу. В университете мы застали еще таких философов, как Бердяев, Ильин-гегельянец (впрочем, он читал в музыкальной школе Гнесиных в маленьком особняке на Арбатской площади), Кубицкий, слушали историка Кизеветтера… Но вскоре вся эта блестящая профессура уехала навсегда за границу, и университет производил впечатление барского дома, отданного на попечение управителя и домашней челяди. <…>
Но что особенно отвращало меня от университета, это вузовцы. В аудиториях в ожидании лектора они пели хором; на вечерах танцевали под духовой оркестр; в общежитиях предавались бурным страстям. А мне виделось что-то напускное, аффектированное, взвинченное во всем, что они делали. У новых людей были чуждые мне вкусы, другие повадки, другие понятия о добре и зле.
Мне кажется, что пошлость и развязность студенческой аудитории пугала даже Брюсова. В университете он чувствовал себя менее уверенно, чем в организованных им литературных курсах, куда принимал учащихся по отбору, то есть уже реализовавших свои литературные способности. Я помню его подавленный и растерянный вид на лекции, когда все девицы по инерции объявляли первым поэтом Блока, а мужчины в красноармейских шинелях нараспашку вскакивали на кафедру, перепрыгивали через спинки студенческих скамей и орали «под Маяковского» свои стихи. Однажды Брюсов не выдержал и обратился к аудитории:
– Что вы все так любите Блока? Ведь он плохой поэт.