Кирилл Косцинский - В тени Большого дома
Я до сих пор помню потрясение, испытанное мною, когда в результате чтения этих газет мне стало ясно, что руководство французской компартии уже после поражения Франции вплоть до июня 1941 года призывало французов брататься с немецкими оккупантами и требовало включения своих представителей в коллаборационистское правительство маршала Петена. Вот этой темы я и решил осторожно коснуться в своем «содокладе».
Выбрав время, я раза два или три навестил библиотеку передвижного Дома Красной армии и на листке бумаги (он сохранился у меня до сих пор) набросал три пункта, вряд ли прочно связанных друг с другом.
Вот этот листок:
1. 1939 — пакт о ненападении и дружбе с Германией.
1939 — 1947 — позиция французск. и англ. компартий — механическое перенесение ленинского положения о поражении своего правительства.
Но у Ленина эта позиция определяется: «...с точки зрения международного пролетариата, поражение которой из двух воюющих наций было бы наименьшим злом для социализма» («Война и российская социал-демократия», Соч., 3-е изд., т. 18, стр. 65).
Гитлер. Могли ли быть сомнения?
2. Союзники. Англия — крупнейшая колониальная империя.
США — стремление к мировой гегемонии.
Черчиль — вдохновитель интервенции 14-ти государств.
Рузвельт — ставленник капиталист. монополий.
Союз с СССР — результат временных, преходящих интересов.
Неизбежность последующего столкновения двух систем и вооруженного конфликта между ними.[3]
3. Маркс — создатель 1-го Интернационала. Энгельс — 2-го. Ленин — 3-го.
Могут ли коммунисты отказаться от координации действий в международном масштабе? Могут ли не содействовать любому освободительному движению?
Очевидность — роспуск Коминтерна всего лишь тактический шаг. Цель его — выбить почву из-под ног фашистской пропаганды.
Я, конечно, понимал, что ни французская, ни английская компартии не определяли свою политику: они следовали директивам Коминтерна — это даже в те годы было ясно самому поверхностному наблюдателю. Так же было ясно, что и Коминтерн, проводя свою сложную, полную неожиданных извивов политику, следовал указаниям Вождя Народов. Однако мне казалось, что, ссылаясь на Ленина и не упоминая Коминтерн в связи с политикой французской и английской компартий, я надежно замаскировал подспудную мысль и смогу вызвать своих коллег на интересный разговор.
Разговора все же не получилось. После моего выступления, несмотря на призывы майора Ксениева, замполита разведотдела 46-ой армии, говорить никто не пожелал, и Ксениев, вяло заметив, что я чего-то «недопонял», закрыл «собеседование».
Однако месяц или полтора спустя — мы все еще были на Днестре — из политуправления фронта прибыла комиссия по проверке партийно-политической работы в армии. Один из членов этой комиссии, старший лейтенант, забрел и ко мне в отдел: какое участие принимаю я в партийной работе и какие партийные задания выполняю? Отмахнувшись от него — я был занят анализом группировки противника, — я сунул ему свой листок. Он задал один, другой, третий уточняющие вопросы, я ответил на них.
Часа через два меня вызвали в партбюро штаба армии, тут же влепили мне строгий выговор с предупреждением, а еще недели через три, при вторичном рассмотрении вопроса в армейской парткомиссии, исключили из партии «за антипартийные, профашистские высказывания».
Не буду пускаться в детали, скажу лишь, что два с половиной года спустя, Контрольная комиссия при ЦК подтвердила исключение. Моя тетка, Н. А. Коган, старая большевичка, в начале 1900-х годов руководила в Иваново-Вознесенске рабочим кружком, в котором занимался тогда и М. Ф. Шкирятов, ставший в 1939 г. бессменным заместителем председателя Комиссии партконтроля при ЦК. Тетка написала ему письмо с просьбой лично ознакомиться с моим делом. Шкирятов вызвал меня, взял машинописный листок — резюме — из принесенной референтом толстой папки (в ней, в этой папке, как мне стало ясно, пока я сидел за столиком против листавшего ее партследователя, содержалось мое подробное жизнеописание, преимущественно в доносах, начиная с 1934 г., когда я стал курсантом пехотного училища в Ленинграде). Шкирятов прочел листок, лениво листнул папку и развел руками:
— Исключили вас, конечно, неправильно и напрасно... Но судите сами: в партии вы были немногим более года, вне партии — два с половиной. Восстанавливать вас не имеет смысла. Подавайте заново.
Внутренняя фальшь такого решения была столь очевидна, что я, наговорив Шкирятову если не грубостей, то непозволительных резкостей, ушел, разве только не хлопнув дверью. Мысль о восстановлении в партии или вступлении в нее вновь больше не возникала: ко времени этого разговора я уже отчетливо понимал, что исключили меня правильно, ибо мои высказывания на «собеседовании» свидетельствовали о независимости мышления, несовместимой с членством в коммунистической партии. Любопытно, что следователь Кривошеин и его начальник Рогов согласились с этим: не считай себя умнее других, не высовывайся!
«Высовываться» в те годы значило подвергать себя смертельной опасности. Террор 1930-х выковал подлинное единство народа — единство стада баранов, охваченных безудержным страхом. Те одиночки, которые осмеливались «свое суждение иметь», сумасшедшие, юродивые, еретики, которые думали иначе, решались делиться мыслями разве только с женами, да и то не иначе как под покровом ночи и семейного одеяля. Лишь в конце войны в армейской — преимущественно фронтовой — среде несколько распустились языки: мы видели, сколько крови стоило возросшее полководческое мастерство наших стратегов, мы видели, как бессмысленно бросались батальоны и полки под пулеметы противника, уже не имевшего ни мощной авиации, ни артиллерии, ни танковых соединений, уже не столь сильного боевым духом, как раньше, но часто предпочитавшего смерть сдаче в плен. Мы по-прежнему побеждали пушечным мясом.
Да, в армии люди стали откровеннее. Я помню, как в сентябре 1946 года, возвращаясь из Венгрии в Ленинград, я заговорил в вагоне «Красной стрелы» с майором медицинской службы, всю войну проведшим на фронте. Мы мгновенно нашли общий язык, и если я опирался на опыт разведчика и начальника штаба полка (меня направили в полк после исключения из партии: мне нельзя было доверить карту с нанесенной на нее группировкой противника, поэтому с чисто большевистской логикой мне доверили телефонную трубку, взяв которую, я мог открыть фронт немцам), то мой собеседник — полковой врач, а затем дивизионный хирург — говорил о проценте смертности среди раненых и больных, во много раз превысившем соответствующие цифры во время первой мировой войны. Мы обменялись телефонами, договорились в ближайшие же дни созвониться и... ни один из нас не позвонил другому. Мы больше никогда не встречались. Война кончилась, и мы превратились в штатских. Страх полицейской расправы оказался сильнее фронтового братства.