Ромен Роллан - Жизнь Толстого
«Так мне тяжела стала борьба по посредничеству, так смутно проявлялась моя деятельность в школах, так противно мне стало мое влияние в журнале, состоявшее всё в одном и том же – в желании учить… что я заболел… И я бы тогда, может быть, пришел к тому отчаянию, к которому я пришел через пятнадцать лет, если бы у меня не было еще одной стороны жизни, неизведанной еще мною и обещавшей мне спасение, – это была семейная жизнь».
Вначале он наслаждался семейной жизнью с той страстью, которую вкладывал во все.[89] Графиня Толстая оказывала благотворное влияние на его искусство. Она имела склонность к литературе[90] и была, по ее собственному определению, «настоящей женой писателя», до такой степени принимала она к сердцу все, что касалось творчества ее мужа. Она' помогала ему в работе, писала под его диктовку, переписывала его черновики.[91] Она пыталась оградить Толстого от снедавшего его демона – религии, этого опасного духа, угрожавшего погубить в нем писателя. Она старалась изгнать из их совместной жизни его социальные утопии,[92] стремилась разжечь его творческий гений. Она сделала больше – принесла в дар гению Толстого еще не познанный им мир – свою женскую душу. Если не считать нескольких обаятельных портретов «Детства и отрочества», женщина в первых произведениях Толстого почти отсутствует или находится на заднем плане. Она появляется в «Семейном счастии», навеянном любовью к Софье Берс. Последующие произведения изобилуют образами молодых девушек и женщин, и описание их внутренней жизни по силе своей даже превосходит описание внутренней жизни героев-мужчин. Легко допустить, что графиня Толстая не только послужила для своего мужа прототипом Наташи в «Войне и мире»[93] и Кити в «Анне Карениной», но что ее советы и личные наблюдения немало помогли ему, – она была скромной и незаменимой соучастницей его творчества. Мне кажется, что на некоторых страницах «Анны Карениной»[94] я различаю след женского влияния.
Под благодетельным воздействием этого союза, в течение десяти или пятнадцати лет, Толстой испытывает давно покинувшее его чувство покоя и безопасности.[95] Умиротворенный и охраняемый любовью, он смог осуществить свои давнишние мечты. Он создает в этот период шедевры своей творческой мысли, колоссы, господствующие над всей литературой XIX в.: «Войну и мир» (1864–1869 гг.) и «Анну Каренину» (1873–1877 гг.).
«Война и мир» – это обширнейшая эпопея нашего времени, современная «Илиада». В ней целый мир образов и чувств. Над этим человеческим океаном, катящим несметные волны, парит великая душа, которая с величавым спокойствием вызывает и укрощает бури. Множество раз перечитывая гениальное творение Толстого, я вспоминал Гомера и Гёте, несмотря на то, что Гете, Гомер и Толстой так различны по духу и по времени. Впоследствии я убедился, что в годы работы над «Войной и миром» мысль Толстого обращалась к Гомеру и Гёте.[96] Больше того, в записях 1865 г., классифицируя различные литературные жанры, он называет как произведения одного ряда «Одиссею», «Илиаду» и «1805 год».[97] Природная склонность ума влекла его от романа, посвященного личным судьбам людей, к роману, где действуют несметные человеческие скопища, воля миллионов существ. Трагические события, свидетелем которых Толстой был в Севастополе, помогли ему понять душу русской нации и ее вековые судьбы. По его замыслу, «Война и мир» – при всей необъятности масштабов – должна была составлять лишь центральную часть целой серии исторических фресок, в которых он предполагал воспеть Россию от Петра Великого до декабристов.[98]
Чтобы понять всю мощь «Войны и мира», необходимо уяснить себе единство авторского замысла. Большинство французских читателей, обнаруживая некоторую близорукость, заметили лишь тысячи деталей, которые, хотя и привели их в восторг, но отчасти сбили с толку. Они затерялись в этом лесу жизни. Только поднявшись над этой громадой и охватив взором весь открывшийся горизонт, опоясанный полями и перелесками, постигаешь эпический дух произведения, проникнутого величавым спокойствием вечных законов жизни, чувствуешь размеренную и грозную поступь истории, и перед тобой предстает целое, где все нерасторжимо связано между собой и над всем властвует гений художника, который, подобно библейскому духу божию при сотворении мира, «носился над водой».
Вначале – неподвижное море. Мир. Русское общество накануне войны. Первые сто страниц отражают, как в зеркале, с невозмутимой точностью, с великолепной иронией, ничтожество светского общества. Только на сотой странице раздается крик одного из этих живых мертвецов – худшего среди них, князя Василия:
«Сколько мы грешим, сколько мы обманываем, и все для чего? Мне шестой десяток, мой друг… Все кончится смертью, все. Смерть ужасна…»
Среди этого сборища бесцветных, лживых и праздных людей, способных на любую низость и преступление, Толстой рисует и более здоровых духом: есть люди искренние – одни в силу неуклюжей наивности, как Пьер Безухов, другие – по природной независимости, приверженности к русской старине, как Марья Дмитриевна, или благодаря юношеской чистоте и неиспорченности, как молодые Ростовы; есть и добрые, покорны? судьбе люди, как, например, княжна Марья; или такие, кем движет не просто доброта, а гордость, мучительное недовольство своей средой, живущей нездоровою жизнью, – таков князь Андрей.
Но вот по водной глади пробегает дрожь. Все приходит в движение. Русская армия в Австрии. В действие вступает рок. Здесь его царство – среди разбушевавшихся стихий, среди стихии войны. Истинные полководцы – те, которые и не пытаются руководить, а, как Кутузов и Багратион, стараются «делать вид, что все, что делалось по необходимости, случайности и воле частных начальников, что все это делалось хоть не по его приказанию, но согласно с его намерениями». Благо тому, кто вручит себя судьбе! Счастье в том, чтобы действовать непосредственно – это нормальное и здоровое состояние. Смятенные умы обретают равновесие. Князь Андрей дышит полной грудью, он чувствует, наконец, что живет. И в то время как там, вдали от животворного действия священных бурь, две лучших, чистейших души, Пьер и княжна Марья, заболевают одним из недугов света – ложью любви, здесь, под Аустерлицем, накнязя Андрея, которого ранение вырывает из опьяняющей борьбы стихий, внезапно нисходит великое умиротворение. Лежа на спине, он не видит ничего «кроме неба – высокого неба, не ясного, но все-таки неизмеримо высокого, с тихо ползущими по нем серыми облаками».