Михаил Новиков - Из пережитого
— Хорошо, — говорил я, — предупреждать пожары, но нужно же их и тушить, когда они уже есть, и я считал своею обязанностью участие в этом, движимый тем же чувством христианской правды, которым руководился и Государь, приглашая правительства на эту конференцию.
К тому же я помнил, что через несколько дней после заключения мира с Японией, наши газеты открыто писали, что эта война была каким-то недоразумением, во имя которого, однако, было одних убитых с нашей стороны 300 тысяч человек и около миллиона раненых.
— Поверьте, господа судьи, — говорил я воодушевленно, — что и эта война по ее окончании будет признана таким же недоразумением. А вам лучше знать, во что станет русскому народу это недоразумение. Да и все войны с их ужасными преступлениями убийств и разорений есть сплошное недоразумение, ибо нет таких споров и противоречий между христианскими народами, каких нельзя было бы разрешить взаимными уступками и дружелюбием на основе своей веры!
А в своем последнем слове я откровенно сознавался, что я не герой, что меня страшно измучила тюрьма, где ты находишься на положении стойловой скотины и не знаешь, на что употреблять свои руки и ноги; на что употреблять свою душу и разум; и что мне страшно тяжело возвращаться опять туда же и влачить там жалкое и никому не нужное скотское существование, будучи каким-то паразитом общества. Что, мол, тюрьма вместе со мною измучила и мою семью, заставляя по нужде и жену и подростков детей исполнять за меня не свойственные им тяжелые работы.
— Страшна тюрьма, — говорил я суду, — но еще страшнее потерять свою веру в христианскую любовь и правду, на которой зиждется теперь общественная жизнь и которая еще сохраняется в душе как твердая опора жизни. И я просил суд не отнимать у меня своим приговором этой веры. — Людям, носящим христианские имена и шейные крестики, как знаки своей принадлежности к христианскому обществу, — говорил я в заключение своей речи, — нельзя сознательно делать друг другу такое зло и худо, не отказавшись от своих имен и этих знаков!
Когда суд объявлял перерывы и когда оканчивался день, присутствовавшая публика окружала нас плотным кольцом и стеной и долго не давала возможности расходиться. Сыпались расспросы и сожаления, и сразу было видно, что их симпатии целиком на нашей стороне. Всех охватывало общее радостное настроение, и никто не хотел верить в суровость приговора. Всем хотелось для нас полного оправдания как награды за понесенные страдания, и только Татьяна Львовна Толстая не разделяла общего оптимизма и предупреждала:
— Не доверяйтесь этому генералу, — говорила она, — он мягко стелет, но жестко спать. Его видимая любезность не мешает ему закатывать солдат на десять лет в каторжные работы.
Более умеренные определяли наказание ссылкой в Сибирь, на 4–5 лет. Под знаком этих предсказаний и ожидали приговора.
На одиннадцатый день, в 9 часов вечера суд удалился в совещательную комнату. К этому времени зала была полна публикой, но никто не думал уходить. Всем хотелось дождаться результата. Настроение было радостное, приподнятое. Получилось впечатление, что судят и обвиняют не горсточку людей из 29 человек, а весь этот зал с двумя тысячами человек, которые за дни суда так сроднились с нами и со всеми нашими, и наших свидетелей и защитников мыслями, высказанными здесь, что как будто и не отделяли себя от нас и вместе с нами ожидали себе или удара, или прощения.
Да, так оно и было на самом деле. Разбуженная произносившимися речами совесть каждого человека, может быть, только впервые дала здесь почувствовать все глубокое противоречие между исповедуемой ею христианской верой и той грубой и жесткой действительностью войны и военных приготовлений, в которых чуть ли не каждый человек тогда участвовал, а тут она услышала резкое и непререкаемое осуждение этой деятельности; почувствовала всю правоту этого осуждения и теперь жадно ждала общественного признания христианской правды и со стороны военного суда, готовясь вместе с нами и радоваться нашей радостью или понести вместе с нами наказание. По крайней мере, я слышал, как многие выражали искреннее сожаление тому, что в свое время не знали об этом воззвании и теперь не сидят вместе с нами на скамье подсудимых. Одним из таких был подполковник Гензель, находившийся в отпуску для поправления здоровья и все время посещавший заседания. За это долгое ночное ожидание публика перезнакомилась со всеми нами, хотя и была страшная теснота, но, невзирая на это, каждый считал своей обязанностью протискаться к нам и выразить свое сочувствие, свою радость и свои страхи.
Но вот не помню, в 2 или 3 часа ночи раздался звонок и громкий возглас распорядился: «Встать! Суд идет!» Публика оживилась, заволновалась, но, когда Абрамович взял в руки приговор и выступил для прочтения, в зале водворилась глубокая тишина. Зал замер, никто не хотел проронить ни единого слова. Началось чтение.
Точного приговора я не помню и не могу привести. Но когда в нем были произнесены ясные слова: «Признаны виновными в преступлении, по закону не наказуемом», отвергались статьи, по которым мы были привлечены, как не подходящие к нам, и выдвигались другие, по которым не полагается даже наказания. И тут же отдалось распоряжение конвою освободить из-под стражи Сергея Булыгина и Сережу Попова, которые не были освобождены до суда и судились из тюрьмы под стражей. Публика сразу ахнула и радостно заволновалась. Послышался плач и даже рыдания; послышались радостные восклицания, и, несмотря на отданное распоряжение расходиться и очистить зал, никто и не думал уходить, все устремлялись к нам с радостными поздравлениями и, плача и радуясь, целовали нас и не выпускали из тесного круга; целовали наших свидетелей и поздравляли и их, целовались друг с другом и некоторые радостно крестились. Было видно, что вместе с нами весь зал был в напряженном положении и теперь почувствовал вдруг, как эта гора свалилась с плеч. И не только за нас, но и за себя, и за ту попранную войною христианскую идею любви и мира, которую суд должен был также пригвоздить ко кресту под флагом измены Родине, но однако не решился и не сделал этого.
Попробовали еще раз отдать распоряжение об уходе, но никто его не слушал и не выполнял. И даже сами судьи ни уходили и наконец спустились с эстрады и тоже протискались к нам и поздравили, а Абрамович долго ходил по эстраде и смотрел на волнующуюся и торжествующую публику, а затем подошел к краю и громко сказал:
— Хотя до Пасхи еще две недели, но я вижу, что здесь она наступила раньше, все братски лобызаются, — после чего и сам быстро сошел с эстрады и обнял и поцеловал каждого из нас на общую радость торжествующего зала. Поздравили и перецеловали нас и все наши защитники и не отходили от нас. И только не видно было генерала с рыжими усами, наблюдавшего за судом, и прокурора Гутора. Около часу продолжалось это праздничное торжество и ликование, и только после этого стали понемногу расходиться. И хочется верить, что в этот момент каждый из присутствующих переживал здесь в первый раз в своей жизни такую искреннюю и глубокую духовную радость, связанную с его совестью и религиозным чувством. Здесь в первый раз в своей жизни услыхал каждый о великом значении христианского жизнепонимания в его приложении к жизни, и, может быть, только тут и понял его значение и цену; узнал и всю великую неправду общественного и государственного режима, при котором, в нарушение исповедуемой народом религии, миллионы людей приносятся в жертву богу Молоху, при равнодушном попустительстве и одобрении как православного, так равно и инославного духовенства. Конечно, если бы в это время не шла война и суд был не при закрытых дверях, весь этот процесс был бы разнесен газетами по всему миру и послужил бы великой пропагандой для торжества христианства, но, к сожалению, об этом нельзя было писать ни строчки, и так он и прошел только в этих стенах и не мог получить широкой огласки.