Виктор Кондырев - Всё на свете, кроме шила и гвоздя. Воспоминания о Викторе Платоновиче Некрасове. Киев – Париж. 1972–87 гг.
То есть поголовно все актрисы, независимо от возраста и амплуа, были наряжены гусарами, красовались на авансцене в лосинах и ментиках. А мужская массовка – в военную форму всех эпох, народов и родов войск. Все были вооружены бутафорскими саблями, шашками, палашами, ятаганами, шпагами, кавказскими кинжалами.
Первые любовники, молодые героини, инженю, благородные отцы, гранд-кокет и травести несли отсебятину, веселились на сцене до упаду, а вся остальная компания пела, напевала, пританцовывала, потрясала оружием и дурачилась.
Я много раз, с трехлетнего возраста, видел этот спектакль и сейчас, сидя в литерном ряду, в страхе оглядывался на зрителей. Не будет ли, как меня иногда пугали дома, грандиозного скандала из-за такого артистического баловства. Но публика смеялась, подпевала, хлопала и без умолку выкрикивала шуточки.
Осмелев, я начал вертеться, просил всех посмотреть на гусара в синем кивере, возле правого софита – это, мол, моя мама. Сидящие сзади смеялись, совали шоколадку, трепали меня по голове, шутили по-взрослому, думая, что я не понимаю их шуток. А потом я потел от нетерпения в гримуборной: ну, давай, мама, быстрей, ведь в фойе идёт банкет! Уйма людей толпилась между заставленными всякой всячиной столами, без передышки кричались тосты, духовой оркестр играл марши, вальсы, тустепы и плясовые, и я просто обалдел от такого великолепия.
Мама, необыкновенной красоты, была в зелёном платье из креп-жоржета, с крупными янтарными бусами и в синих туфлях на танкетке. Волочила меня за руку сквозь ряды радостных, оборачивающихся ей вслед людей, отвечала на шутки и заливалась смехом. У крайнего стола, на котором из пирожных были сооружены пирамидки, она положила на тарелку сразу два куска умопомрачительного бисквитного торта с зелёно-алыми розами. Набив мне кармашек конфетами, потребовала, чтобы я всё съел как можно быстрее, ведь дедушка ждёт на улице…
И вправду, дед с двумя приятелями встретил меня у выхода, и мы пошли наискосок через Будённовский проспект, с редкими фонарями, с выщербленными фасадами разрушенных зданий, запружённый шумными, кричащими «ура», орущими от счастья людьми.
Погода была ясной и теплой.
Под огромным, недавно установленным фанерным щитом с малопонятной мне надписью «Трудовая копейка рубль бережёт» приятели деда продрались к хилому ларьку с красивой вывеской «Рюмочная в розлив и на вынос». И с утроенным удовольствием, как я теперь понимаю, добавили там по одной на розлив. У деда была грудная жаба, поэтому временами он доставал флакончик и посасывал из него нитроглицерин.
Музыка ревела на перекрестках, люди танцевали вприсядку, водили хоровод, редкие пары вальсировали. Забухали салютные пушки, с неба посыпались искры, ухнули вниз огненные струи, в темноте распустились сказочные орхидеи. Как красиво, вздыхали вокруг женщины, вот и дожили мы до победы…
Десяток инвалидов, взявшись за руки, перегородили тротуар проспекта, образовав как бы запруду, и требовали у прохожих денег. Я был поражён до немоты, и дед, по-видимому, сразу им что-то дал, так как нас без помех пропустили. Но – час от часу не легче – мы тут же наткнулись на бившегося в истерике офицера, срывавшего с себя золотые погоны и проклинавшего урезонивавших его людей…
Пора домой, сказал дедушка. Добравшись до кровати, уже засыпая, я предложил:
– Давай, деда, завтра будем играть. Ты будешь Гитлер, а я – паралич. И я тебя разобью!
Дед засмеялся и поцеловал меня на сон грядущий. Он меня так любил, что я запомнил его любовь на всю жизнь. Дед мой умер через год, в пятьдесят шесть лет, успев подарить мне букварь, но не увидев меня первоклашкой. Сейчас, глядя на фотографию дедушки, все поражаются, как же я теперешним лицом похож на него, просто копия! И мне приятно…
В самом начале семидесятых годов прогулка по прекрасному праздничному Крещатику в День Победы была занятием долгожданным и сладостным. Музыка, весенняя зелень, народу, как на Бородинской битве в кино. Хотелось со всеми целоваться.
В обнимку с Некрасовым, в сопровождении какого-то соседского приятеля, которому была доверена только что купленная бутылка водки, продвигаемся через площадь Ленина.
Люди увешаны пудами орденов, а многие старики даже в допотопной форме, некоторые в белых перчатках.
Нас остановил сияющий тощий человек в чесучовом пиджаке, перекосившемся от десятка наград на левом лацкане. Как выяснилось, знакомый Некрасова с довоенных лет. Нам не терпелось выпить, но человек жал всем руки и что-то радостно говорил с сильным еврейским акцентом.
Вике удалось наконец оторваться от ветерана.
– Горе с этими вояками! – сказал Некрасов, поспешая за нами в скверик для принятия желанной влаги. – Проходу не дают.
– Зачем таскать на себе эти ордена, они же только пить мешают, – состроумничал я.
Некрасов не согласился. У него медалей больше, чем у маршала, сказал. И ранение в Берлине, за неделю до салюта Победы. Человек заслужил награды, гордится, что воевал, понять его можно. Да, ехидно откликнулся соседский приятель, такие Срули Мойшевичи много тебе навоевали, но в основном на Первом Ташкентском фронте, а на передовой их что-то не видно было!
Некрасов дёрнулся, взбеленился, мол, разбираться надо, говнюк, – это боевые награды! Пусть он валит отсюда, отвернувшись от него, мрачно приказал В.П., пить он с нами не будет, пошли, Витька! Приятель что-то вякал, мне было до боли жалко оставлять нашу водку, но Вика прянул в толпу, и я поспешил за ним.
До магазина он молчал, а когда покупали новую бутылку, поинтересовался, где это я нашёл такого ублюдка.
– Это лично ваш сосед! – оскорбился я.
Совершив частичное распитие возле автомата с газводой, мы успокоились и продолжили прогулку, вкушая лёгкое праздничное опьянение и любуясь нарядным Киевом…
Порядочный человек не может быть антисемитом, много раз повторял Некрасов. Будь он умным, образованным, с утончёнными манерами, но если он антисемит – в душе отшатываюсь от него! Не могу заставить себя общаться с ним как ни в чём не бывало. Так воспитали Вику мама, бабушка и тётя Соня, русские интеллигентки и дворянки, убеждённые, что лишь лабазник или прохвост может быть антисемитом.
Некрасов везде твердил: в народе массового антисемитизма нет! Хотя хамов и негодяев, шипящих о жидовском засилье, конечно, хватает и среди простолюдинов. Но в основном в стране процветает антисемитизм чиновничий, партийный, тоталитарный. Некрасова пытались переубедить, но он настаивал, что еврейские анекдоты и даже ругань в адрес евреев не главное. Мурло самого утробного антисемитизма чётко прорисовывается лишь на уровне государственном. С квотами в институтах, издевательством на работе, чертой оседлости, депортацией и погромами, борьбой с космополитизмом, искоренением еврейской культуры.