Дмитрий Бобышев - Автопортрет в лицах. Человекотекст. Книга 2
Осталось досказать немногое. Поскольку Неля решила по пути навестить ещё два раскопа, подобных Межиричу, но уже превращённых в музеи, мы задержались до темноты и надо было где-то заночевать. Неля своим чутьём охотницы направляла Витька, он – микроавтобус («вэн» – сказал бы я теперь коротко), и вот мы из какой-то кромешной тьмы и глуши входим в Дом колхозника. Заспанная администраторша требует у всех паспорта. Если Ольга вытащит своего орластого, с той будет шок, и неизвестно, чем всё кончится. Поэтому Неля говорит решительно:
– Это моя дочь. У неё ещё нет паспорта.
– А у этого?
– Этот – её муж.
И нам был выдан отдельный номер. Только заснули – шум, гам, напор молодых голосов. В гостиницу въехал театр, гастролирующий по провинции. Захлопали двери, и вот, наконец, гомон утих... Нет, шум опять! Начались босоногие пробежки из номера в номер. Это труппа тасовалась, как колода карт, по мастям и парам.
Воронежская конференция проходила в университете. Ольга оказалась единственной иностранкой, что придавало событию ранг международный. Слушать доклады я не стал, городские достопримечательности проснобировал. Хотел я посмотреть, где жили в ссылке Мандельштам с женой, но мне сказали, что в тех местах теперь новые постройки... Оставалась автобусная экскурсия по археологическим раскопам на левом берегу Дона. Для меня сам Дон и был главной легендарной достопримечательностью, но Ольга смотрела во все глаза на чистенькие, как на картинке, раскопы знаменитых стоянок, на срезы культурных слоёв, щёлкала «Найконом», а эрмитажный академик Пиотровский косился на неё, ставшую за эти два дня здешней сенсацией. Местные жители подходили ко мне с вопросом:
– Говорят, тут с вами американка. А кто она?
– Моя жена, – отвечал я, любуясь речными плёсами.
– А разве так можно?
Отходили, не зная, верить или не верить.
Апофеозом всего стала познавательная поездка на пароме. Участников конференции высадили из автобусов на площадку без бортов и перил. Перевозчик с помощью нехитрого устройства потянул за канат, паром качнулся и пошёл. Ухватиться было не за что, оставалось стоять прямо. Чем дальше отходили от берега, тем просторнее открывались виды, которые комментировал через мегафон «сам Рогачёв», главный копатель этих мест. Видны были геологические террасы, удобные для заселения, разрезы в местах археологических вскрытий. Там были найдены каменные и костяные орудия труда, здесь обнаружены раковины морского происхождения, – свидетельства дальних передвижений первобытного человека, а, может быть, и товарообмена...
Между тем открывалось и нечто другое, не предназначенное для глаз американки, увешанной мощной фотооптикой. Вот, например, из-за мыса показался внушительный силуэт атомной станции. И это – в стране, где запрещалось фотографировать даже вокзалы и мосты! А вот и ещё пуще: два боевых птеродактиля блеснули в небе, оглушили громом моторов, исчезли, и где-то на том берегу грохнул ракетный удар. И ещё одна крылато-когтистая пара, и ещё, и ещё... Похоже, что здесь где-то рядом расположен секретный завод или базируется авиачасть, и новейшие истребители-бомбардировщики вылетают долбать учебные цели на полигоне.
– Это у нас такая охрана исторических памятников! – сострил кто-то на пароме.
ПРОЩАЙ, И ЕСЛИ НАВСЕГДА, ТО НАВСЕГДА ПРОЩАЙ
Мы возвращались в Москву на грузовике величковской экспедиции, сидя в кузове вместе со стайкой студенток-археологинь. Ольга смело задрала ноги во вьетнамках, упираясь в кабину. Девчонки не смели ей подражать. Американка во вьетнамках – каково?
Дрянная машина сломалась в пути, мы с Ольгой решили не ждать, пока её починят, – ведь экспедиция-то не наша. Голоснули, остановили самосвал. Шофёр посадил её в кабину, а меня отправил в кузов. Извинился:
– В кабину третьего взять не могу, ГАИ остановит. В кузове тоже нельзя – самосвал... Так что вы не высовывайтесь.
И мы покатили. Кузов был пуст, лишь строительная пыль никак не могла покинуть грузовик, дико летая вокруг меня, забивалась в волосы, в уши, в глаза. Пришлось высунуться. Мы мчались по Киевскому шоссе, приближаясь к Москве. Берёзовые рощи, сосновые боры стеной стояли по сторонам отлично разлинованной, классной дороги. И вдруг – видение: из леса вышел коренастый бородач с молодой женщиной. Белая кепка сидела на его ещё тёмной кудрявой голове, лицо оживлённо улыбалось. Мелькнул – и нет. Но я его узнал. То был Шварцман, великий мастер иератического искусства. Прощайте, Михаил Матвеевич! Я взмахнул рукой, да куда там! Он и не заметил.
Хотя и предстояло ещё неопределённо долгое ожидание, началась уже пора прощаний. Сергей, мой двоюродный брат, зазвал к себе посидеть, поговорить по-родственному, – он снимал дачу в Архангельском. Надо было уважить хорошего человека, и Ольга со вздохом согласилась. Мы не гуляли по барским аллеям, сидели на веранде за клеёнчатым столом, а Сергей повторял многократно:
– Брат, мы ведь с тобой никогда не увидимся. Никогда!
Да, детство наше прошло вместе, и теплота в отношениях оставалась. Но, разъехавшись по разным городам, виделись мы от случая к случаю. Похоже, что его удручало само это слово «никогда»...
– И ведь он прав. Никогда, – сказал я Ольге, когда закончился этот тягостный вечер. – Nevermore.
– Никогда не говори «никогда», – ответила она. – Есть у нас такая поговорка: Never say never.
Она-то и оказалась права. В августе 1987-го Сергея с женой пустили в Чехословакию, тогда ещё социалистическую. Ольга копала тогда в Моравии, но приехала в Прагу, чтобы встретить меня, прибывавшего туда поездом через Францию-Германию-Австрию. В условленное время мы встретились с Сергеем на Карловом мосту.
– Ну что, брат, куда девалось твоё «никогда»?
– Эх, брат! – только и сказал он, стискивая меня в объятиях.
Но, чтоб дожить до таких чудес и до подобных встреч, надо было сперва распрощаться. И вот я опять в Шереметьево-2, где повторяется та же сцена у балкона, откуда Ольга посылает мне прощальный взгляд. Нет, не «прощай» – до свиданья в Нью-Йорке!
Однако недели тянулись за неделями, а ОВИР безмолствовал. Меня поддерживали встречи в доме Иофе, с ними я делился своими тревогами; еженедельные обеды у них действовали успокаивающе. Веня был убеждён, что меня теперь выпустят, а я его прогнозам доверял – они были не только аналитическими и рассудочными. Однажды я сказал ему, что мне приснилась церковь.
– Перемена участи, – сказал он уверенно. – В лагере такой сон означал: либо на тот свет, либо на свободу. Ну а твоём случае я надеюсь на второе.
В этом втором случае предупреждал он меня относительно Бродского. Мол, профессиональный круг узок, дороги могут пересекаться.