Николай Любимов - Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1
Осенью 1921 года дочь и внук воссоединились с Ермоловой. В первые годы революции Станиславского страшила судьба Марии Николаевны. Он знал ее непрактичность, знал ее щедрость. Вместе со своим заместителем по Оперной студии, Федором Дмитриевичем Остроградским, он долго думал, как бы, придравшись к 50-летнему юбилею ее жизни на сцене (1920 год), обеспечить ей старость. И придумал. Этот факт, известный мне со слов Маргариты Николаевны, доказывает лишний раз, что, когда являлась необходимость прийти на помощь кому-либо из тех, кто был Станиславскому дорог, он сразу становился – в высшем смысле – человеком от мира сего. Правительству была послана бумага с просьбой «подарить» Ермоловой дом ее и Шубинского, национализированный в начале революции. В день юбилея Ермоловой подарили ее дом, и жильцы стали платить за квартиру ей. Платили они безропотно до тех лор, пока в 21-м году не вернулась Маргарита Николаевна и не взяла управление домом в свои руки. После ее возвращения кучка недовольных во главе со старшим сыном бывшего повара Шубинских Ивана Холмакова, Сергеем, начала травлю Маргариты Николаевны. Им не давали покою два обстоятельства: принцип частного владения в доме Ермоловой оставался в силе; Ермолова с дочерью и Александрой Александровной Угрюмовой занимает многокомнатную квартиру. (Николая Васильевича как внука октябриста и эмигранта Шубинского вычистили из Московского университета и только благодаря заступничеству Наркомздрава Семашко, доказывавшего, что Зеленин – не только внук Шубинского, но и внук народной артистки Ермоловой и сын врача Зеленина, служившего в Красной Армии и погибшего на фронте, приняли в Ленинградский университет.)
До кончины Ермоловой травля Маргариты Николаевны выражалась в угрожающих письмах к ней Сергея Холмакова. А когда Ермолова умерла и дом по наследству перешел к Маргарите Николаевне, бунтари осмелели. Партизанщина переросла в войну. Письма, адресованные Маргарите Николаевне, сменились статьями и заметками в газете «Рабочая Москва» и журнале «Жилтоварищество». Статья в журнале была озаглавлена «Дочь великой Ермоловой». В статье Маргариту Николаевну называли «эмигранткой», «белогвардейкой», «контрреволюционеркой», «классовым врагом». Опровержения нигде не приняли.
В разговоре с Николаем Васильевичем представитель Рабоче-крестьянской инспекции (РКИ) прямо дал понять, что бороться с Холмаковыми нелегко.
– Что вы хотите? – сказал он. – У меня в портфеле лежит донос Холмаковых на Рыкова (Рыков был тогда еще председателем Совнаркома СССР). Там написано, что дом этот Ермолова получила неправильно, что ей оказал протекцию в пьяном виде Рыков, которого нарочно для этого случая напоили.
В марте 29-го года, на другой день после того, как Луначарский на торжественном заседании в Малом театре, посвященном памяти Ермоловой, назвал Малый театр не только Домом Щепкина, но и Домом Ермоловой, у дочери Ермоловой, как у лишенки, отобрали хлебные кар» точки.
Юристы Коммодов и Левашов добились восстановления Маргариты Николаевны в правах, ей была назначена персональная пенсия, но дом пришлось вернуть. Маргарита Николаевна безвозмездно передала дом Московскому совету, а Моссовет, в свою очередь, предоставил Маргарите Николаевне квартиру из четырех комнат (двух больших и двух маленьких) в пожизненное безвозмездное пользование.
Тогда по Тверскому бульвару ходили трамваи. Направляясь к Никитским воротам, они останавливались у Камерного театра (теперь там Театр имени Пушкина), потом – у «Памтима», как называли москвичи памятник Тимирязеву. Тем, кто ехал на трамвае к дому Ермоловой – к дому номер одиннадцать, приходилось или идти пешком вперед от Камерного театра, или возвращаться пешком от Никитских ворот.
Однажды, когда вся эта жилищная эпопея уже кончилась, Сергей Холмаков неловко спрыгнул с трамвайной подножки как раз напротив дома № 11 и разбился насмерть.
Осенью 30-го года мне прислали в Перемышль извещение, что я принят в институт, но предупреждали, что общежитием институт не обеспечивает.
Первое полугодие я прожил у двоюродных сестер моей матери, тети Кати и тети Лили, вместе с единственным пятнадцатилетним сыном тети Лили Володей, ютившихся в одной комнате в большом доме на углу Александровской площади и Бахметьевской улицы. Понятно, я их стеснял. Долго злоупотреблять их радушием было бы бессовестно. Тогда никто почти в Москве не сдавал комнат – как огня, боялись «финов» (финансовых инспекторов). А бешеные деньги у моей матери не водились. Хоть уходи из института…
И вот тут меня выручила Маргарита Николаевна. Она предложила мне поселиться в коридоре между шкафами. По моему студенческому билету меня прописали в качестве постоянного жителя у нее в квартире.
В конце коридора, слева, была дверь в комнату Александры Александровны Угрюмовой. Александра Александровна ходила мимо диванчика, на котором я спал и на котором в свободные от института вечера занимался и читал. Днем я занимался в читальных залах или в комнате Александры Александровны, служившей в бухгалтерии Малого театра.
Как красят человека добросердечие, ум, вкус, обаяние!
Маргарита Николаевна была высокого роста, хорошо сложена, но она была некрасива: узкие, довольно глубоко сидящие глаза, широкие ноздри, «кошачий» овал лица… Но мягкие ее движения и быстрая походка были грациозны. Она всегда была к лицу причесана, одевалась, не приноравливаясь к моде, а приноравливая моду к своей фигуре, к своему возрасту, душилась изящными, как сказал бы Вертинский, духами. В ее маленьких глазках лучился теплый ум. В ее улыбке было столько дружелюбия! В ее слабом, иногда вдруг прерывавшемся глуховатом голосе слышалась такая широкая душа! И этот ее милый, негромкий, всегда естественный и оттого заразительный смех!..
Скоро, очень скоро Маргарита Николаевна стала старшим моим другом, самым тогда близким моим другом во всей Москве. Ей, и только ей, захотелось мне поверить мою первую сердечную невзгоду. С ней, и только с ней, делился я первое время своими личными переживаниями. Она, как никто, умела понять человека в его слабостях, в его пороках, в его проступках и прегрешениях и помочь ему выпутаться. Она оценивала поступки человека, оказывала ему нравственную поддержку и поступала сама, как ей подсказывали ее глубокий ум и умное сердце. Прописных истин она не выносила. Свое отношение к ним она обычно выражала так:
– Это все от чистого разума.
И безнадежно махала рукой.
Самое верное суждение о себе я слышал из уст Маргариты Николаевны:
– Ничего не имея, ты от революции очень много потерял.
Я исповедовался ей в таких грехах, какие скрывал даже от родной матери. Родная мать признала бы меня безусловно виновным, а потом амнистировала бы, но, и амнистировав, не поняла бы меня так, как понимала, всегда считая меня заслуживающим снисхождения, мать крестная.