Лев Копелев - Мы жили в Москве
Он писал о Квитко:
««На хлебах у голода» прошла вся его горькая молодость… Он выстрадал свой оптимизм, который, конечно, не имел ничего общего с оптимизмом Панглосса, нарочно закрывавшего глаза на «свинцовые мерзости» жизни и готового ликовать даже там, где нужно бы вопить от негодования и злобы».
Это и о Чуковском. О его голодной молодости, о его выстраданном оптимизме.
Он писал о Луначарском:
«Я видел, как он слушал Блока (когда Александр Александрович читал свою поэму «Возмездие»), как слушал Маяковского, как слушал какого-то неведомого мне драматурга, написавшего историческую драму в стихах: так слушают поэтов лишь поэты. Я любил наблюдать его в эти минуты».
«Я любил читать Репину вслух. Он слушал всеми порами, не пропуская ни одной запятой, вскрикивая в особо горячих местах».
Именно так сам Корней Чуковский воспринимал прозу, стихи, публицистику. Он слушал именно так, как его «герои» — Луначарский и Репин.
* * *Он подробно исследовал связи и противостояния, взаимодействия и противоборство писателя и среды.
Он писал о тех, кто побеждал среду, как Чехов. О тех, кто и падал, и поднимался, как Некрасов, как Горький. О тех, кто отступал, терпел поражение.
Больше всего его привлекали люди, которые вопреки обстоятельствам все же упрямо прокладывали свой творческий путь.
Очерк «Поэт и палач» (Некрасов и Муравьев) был написан в 1921 году. В его завязке — события 1866 года, когда после неудавшегося покушения на царя (выстрел Каракозова) аресты, шумные патриотические манифестации, верноподданнические речи, «адреса», гласные и негласные доносы нагнетали атмосферу массового озлобления и страха. Царь предоставил неограниченные полномочия генералу Муравьеву, который в 1863 году прославился беспощадно жестоким усмирением Польши, его называли «Муравьев-Вешатель».
«Это был массовый психоз, эпидемия испуга, охватившая всех без изъятия. Что же странного, что ей поддался Некрасов?.. Некрасов был у всех на виду, он был признанный вождь радикалов, самая крупная фигура их лагеря… Мудрено ли, что он испугался».
Некрасов настолько испугался, что на торжественном банкете в честь Муравьева прочитал посвященную ему оду.
За это его осуждали знавшие и не знавшие его. На поэта обрушились укоры, брань, проклятия, обвинения в «подлости», «предательстве», «гнусном раболепии». Его врагам эта ода служила постоянным доводом для обвинения в лицемерии, двоедушии. И сам он до конца дней не мог простить себе «неверный звук».
Друзья и читатели, боготворившие поэта, старались не вспоминать о постыдном грехопадении.
Корней Чуковский писал:
«Многие искренне радовались спасению царя. Когда в числе этих радующихся мы находим редакцию обличительной «Искры», редакцию писаревского «Русского слова», мы понимаем, что эта беспредельная радость — паническая; что здесь тот же самый испуг, который через несколько дней погнал Некрасова на обеденное чествование Вешателя… У Некрасова на карте было все, у Некрасова был «Современник», который он создал с такой почти нечеловеческой энергией, с которым он сросся, которому уже двадцать лет отдавал столько душевных сил. И вот все это гибнет; мудрено ли, что Некрасов с необычайной поспешностью бросился по той же дороге, по которой, в сущности, шли уже все, за исключением горсти фанатиков, героев, мучеников».
Чуковский передает атмосферу того страшного года с точностью научной и художественной. Но не ограничивается историей одного события. В тесных пределах времени, пространства, сюжета возникал пластический образ эпохи и ее поэта. Не мгновенный снимок, не импрессионистическая зарисовка, а Некрасов, каким он был раньше и позже.
Чуковский ни о чем не умалчивает, однако он любит и старается понять, объяснить и, следовательно, простить.
Но простить не значит оправдать.
Он убежден, что ода Муравьеву — не случайное, болезненное отклонение. Приводит суровые отзывы современников, и врагов и друзей о Некрасове — дельце, торгаше, картежнике, барине, сибарите. И сам — проницательный исследователь — находит подтверждения некоторым из этих отзывов.
«На черновых рукописях стихотворений Некрасова нет… дворянских рисунков, женских ножек, кудрей, лошадей, силуэтов, которых столько, например, у Пушкина, а всё цифры, счета, целые столбики чисел… рубли и рифмы, рифмы и рубли. У кого из поэтов, кроме Некрасова, возможно такое сочетание!»
Любовь Чуковского была страстной, но зрячей и трезвой. Ученый-исследователь любил свой предмет. Художник любил своего героя. Поэт любил своего учителя и собрата. И потому, что любил, не боялся никакой, даже самой горькой правды.
Корней Чуковский и сам, так же, как Некрасов, был подвержен влиянию разных «духов» своего времени. Так, например, он утверждал, что внутренние противоречия, «пресловутая двойственность» Некрасова произошли от «чисто социальных причин», ибо тот «принадлежал к двум противоположным общественным слоям, был порождением двух борющихся общественных групп. Родился в переходную, двойную эпоху, когда дворянская культура приближалась к упадку, утратила всякую эстетическую и моральную ценность, а культура плебейская… намечалась лишь робкими и слабыми линиями».
Однако эти плоские упрощенно-социологические рассуждения — лишь один из тонких слоев многомерного портрета, в котором неотделимо сплавлены самые разные, казалось бы, несовместимые черты психологии, характера, взгляды и привычки, идеалы и нравы.
«В этом обаяние Некрасова; он был бы лицемером лишь тогда, если бы прятал в себе какую-нибудь из противоречивых сторон своей личности и выставил бы напоказ лишь одну. Пусть он жил двойной жизнью, но каждою искренне. Он был искренен, когда плакал над голытьбою подвалов, и был искренен, когда пировал в бельэтаже. Он был искренен, когда молился на Белинского, и был искренен, когда вычислял барыши, которые из него извлечет… Неужели он был таким гениальным актером, что мог в течение всей своей жизни так неподражаемо играть… столь различные роли? Нет, они… были органически присущи ему, он не играл их, но жил ими».
Когда мы впервые прочитали эти строки, мы вспомнили очерк-памфлет «Белый волк». Его написал драматург Евгений Шварц, который в молодости был секретарем Корнея Ивановича; Шварц изобразил его злым, лицемерным корыстолюбцем. Темные, резкие штрихи этого очерка — только тени сложного многоцветного живого облика.
Мы не знаем, когда был написан этот очерк, долго ходивший в самиздате.[42]